А.Костарев (Хэн)

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ГЕНИАЛЬНОСТЬ И ПОМЕШАТЕЛЬСТВО

 

Хроники Зазеркалья

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Инге Ивановой с благодарностью за название, смысл которого я, разумеется, извратил.

Анечке – неистощимому кладезю афоризмов.

 

Все имена изменены, все характеры сэмплированы, все ситуации скомпилированы, всё остальное синтезировано методом случайных чисел и инвертировано при помощи кривого зеркала.

 

 

Действующие лица:

 

Маклауд – разносторонне непризнанный гений – Бессмертный со средними психологическими способностями.

Гена-Мелькор – режиссёр-революционер – таракановод и демиург.

Майя – актриса пластического театра – девушка-иллюзия.

Оля – помреж – фея с признаками невроза.

Боря – монтировщик – призрак оперы.

Иван – студент театрального института, актёр – Бессмертный, антагонист Маклауда.

Алиса – посетительница Зазеркалья.

Парамонов, Кравчук – ведущие режиссёры – воплощение реакционных сил.

Леночка – оператор вешалки – не то эльфийка, не то Гэндальф её знает.

Альтер эго Маклауда, по кличке «Глист».

 

Тараканы, бесы, крысы, домовые и фантомы воспалённого воображения, а также различные персонажи Шекспира, Толкиена, Льюиса Кэрролла и палаты № 6.

 

Зрители.

 

Первый акт

 

 

Первый акт, занавес во всю ширь.

Не трогай ружьё на стене –

Оно пригодится попозже.

Маленький, всеми проклятый гений,

Частица всемирной души,

Идёт в этот мир из глуши

Бросить в него свои дрожжи.

Залы весёлых столиц

Примут не сразу, но наверняка.

Вот путь от дурацких «зачем»

До страшных «почём»,

Как только войдёшь в эти двери.

Театр начинается с виселицы,

Не потеряй номерка.

Здесь так трудно выжить,

Не став самому палачом,

Но в это не хочется верить…

 

Ю. Наумов

 

 

Утро. Наверху, в директорском кабинете, мерзко верещит телефон. Попытки братьев-китайцев придать звонку музыкальность не увенчались успехом, вернее, увенчались с точностью до наоборот. Как и положено в Зазеркалье.

Он открывает один глаз и сонно матерится, поминая Бога, душу (меня!), начальство и кузькину мать. Вроде бы, творческая личность, а ругается, как последний жлоб. Впрочем, его можно понять – этот телефон кого угодно заставит перейти на нецензурщину.

Если бы только утренний мат был его самой скверной привычкой! Помимо этого, у него целый букет отвратительных качеств, так что непонятно даже, как я его до сих пор терплю.

Телефон продолжает заходиться в истерике. По утрам в Зазеркалье можно звонить до посинения. Никто не услышит, а кто услышит, тот не подойдёт. Этот-то гений похмельный уж точно не почешется. Да только всё равно, голубчик – отклеивать тебе задницу от лавки, и в срочном порядке. Иначе у нас будут неприятности.

Он – это тот, который я. Моё физическое тело полюс винегрет из сверхценных идей, хронического алкоголизма, вшивой спеси и непоколебимой веры в свою гениальность. Ого! Свершилось чудо! Он открыл второй глаз! А это значит, что мне пора возвращаться. В него.

 

_______________

 

«Доброе утро!», - сказал я себе и сам же себе ответил: «Утро добрым не бывает». Особенно, если накануне была премьера, и меня угораздило напремьериться до поросячьего визга. В итоге я всю ночь крутил дискотеку, заплетающимся языком нёс в микрофон несусветную ахинею, пытался исполнить брейк-данс и нудно клеился к Леночке. Завидую людям, которые, напившись, после ничего не помнят! Хорошая болезнь – склероз: нигде не болит, и каждый день – новости.

Вдобавок, опять этот бред насчёт выхода души из тела. У меня такое после реанимации началось – мерещится иногда в полусне, будто какая-то часть меня видит остальную часть со стороны. Говорят, это при клинической смерти у многих бывает, но, видимо, у многих бывает, но не у всех проходит.

«С добрым утром, Ромео!» – «Разве утро?» – «Десятый час!» Вот-вот! Всплывёт порой спросонья в голове какая-нибудь ерунда, наподобие, как в этот раз, бессмертного Шекспира, и крутится там полдня, словно заезженная пластинка. А ведь, однако, врёт Шекспир! Час-то уже одиннадцатый, и, стало быть, бриться некогда. Успеть бы хоть наполовину проснуться да совершить сакральный ритуал: завести часы и проверить баланс на сотовом – не звонил ли я вчера в Америку по пьяни? Нет, в Америку не звонил, зато «эсэмэски» одному собутыльнику зачем-то скидывал. Видать, лениво было музыку перекрикивать.

Этот ритуал, бессмысленный, как все ритуалы, я неукоснительно соблюдаю, вне зависимости от уровня утренней головной боли. Хотя, определённый процент смысла в нём есть – механические часы и сотовый телефон несколько дисциплинируют. Тем, кто живёт не в Зазеркалье, для этого служат дети, домашние животные и комнатные растения, но для нас, Зазеркальщиков, это непозволительная роскошь. Мы обходимся суррогатами. «Да ведь мобильник – это почти ребёнок!» – восклицала одна моя знакомая, ушедшая в длительный запой по причине украдения оного. Я же по-мужски сдержан в эмоциях. Для меня мобильник – не ребёнок, а разновидность «тамагочи».

Не успев удалить из памяти моей «моторолки» все исходящие поздравления с похмельным утром, слышу нервный крик: «Опять Маклауд спит на рабочем месте!». Расцениваю эту фразу как вопиющую несправедливость и явный поклёп, поскольку сплю я не на рабочем месте, а в целом метре от него. Да и, собственно, что в этом такого? По чьему-то меткому выражению, в Зазеркалье постоянно всё везде валяется, и постоянно кто-нибудь где-нибудь спит. Ну, сплю я в радиорубке, ну и что? Можно подумать, от этого кому-то лучше или хуже!

Всё дело в том, что про моё спаньё кричит режиссёр. А режиссёр – это такой представитель зазеркальной фауны, который всегда прав и всегда недоволен. Но я на режиссёров не обижаюсь – они ведь как дети. По-детски капризны, неуравновешенны и жестоки. Сосуществовать с режиссёрами мне помогает давным-давно придуманная священная мантра: «Во всём этом дурдоме должен быть один нормальный человек, и этот человек – звукарь». Единственный в Зазеркалье, кто способен проспать всю репетицию или весь спектакль, периодически просыпаясь для того, чтобы включить нужный трек.

Зазеркалье чаще называют Закулисьем. Но среди тех, для кого театр начинается с вешалки, и кто уверен, что висящее на стене ружьё непременно должно выстрелить (а оно – открою маленькую тайну – никогда не выстрелит, потому что оно бутафорское, и сладострастно ожидаемый зрителем «бабах» издаётся, как правило, звукорежиссёром путём простого нажатия кнопки), так вот, среди этих наивных людей всегда находится определённое количество Алис, для которых я, бывает, не прочь поработать Белым Кроликом, ко второму акту превращающимся в Мартовского Зайца. К сожалению, в большинстве случаев Алисы остаются разочарованными, не обнаружив никакой Страны Чудес, а лишь то же самое, что и по их сторону, и, притом такое перекошенное «то же самое», словно пресловутое зеркало взято напрокат в комнате смеха.

 

- Маклауд, музыку, твою мать! – кричит Парамонов. Режиссёр Парамонов, разумеется. Кто, кроме режиссёра, может так орать? Но у меня, как я уже сказал, от режиссёров есть противоядие. «Началось в колхозе утро!» – бормочу я под нос и, не спеша, заталкиваю минидиск в «Сонькину» щель, совершая тем самым акт символического соития человека с аппаратурой. После чего старательно пытаюсь вспомнить, какая из «Сонек» на каком канале сидит. Ибо «Сонек» у меня две – блондинка и брюнетка. Блондинка – «Сони-480», брюнетка – «Сони-440». Блондинка моложе, зато брюнетка роднее.

- Маклауд, музыку! – шипит в окно рубки Оля, не добавляя, в отличие от Парамонова, никаких уточнений насчёт моего близкого родства с этой самой музыкой и всем, что её издаёт. Оля – помреж, то есть помощник режиссёра, а помрежам на звукарей материться по штату не положено.

- Не суфлируй, не глухой! – огрызаюсь я. От помрежей  у меня противоядия нет, и поэтому когда они начинают исполнять роль этаких «коммуникэйшн тьюбз»* между режиссёрами и мной, я начинаю заводиться.

Не нашлось в моей походной аптечке и противоядия против Гены-Мелькора, и протравил он меня своим ядом до селезёнки включительно.  Травил методично и вдумчиво, с изобретательностью, достойной прямого потомка семейства Медичи, с макиавеллевской ушлостью и мефистофельским упорством, и добился своего.

В Мелькоры Гена был самим собой произведён из крокодилов в период его активного увлечения «Сильмариллионом», айнурами, валарами и прочими катарами прямой кишки – как теми, что упоминались  у Толкиена, так и теми, до которых мистер Толкиен не успел додуматься. Бегал, бегал Гена с деревянным дубинатором по лесу в компании таких же дубинатором неоднократно долбанутых (к которой во время оно принадлежал и я) и набегал мысль переписать «Сильмариллион» на свой манер. Правда, оказалось, что это уже сделали без него. Если Мелькор и обломался, то виду не показал – побежал на поиски следующей глобальной мысли.

Побегал Гена ещё немного и решил, что командовать парадом должен непременно он. Поучился на филфаке, потом на журфаке, убедился, что никакого парада там не намечается, а посему командовать нечем, и подался в «театральный» на режиссуру. Меня же понесло совсем в другую степь – сначала в психологию, потом в рок-н-ролл, а после – в шарашкину контору по организации художественно оформленных пьянок, то есть свадеб, юбилеев, всенародных праздников в отдельно взятых трудовых коллективах и тому подобных увеселений. Так что, встречались мы с Геной не чаще пары раз в год, причём исключительно на бегу. Бежит навстречу мне Гена. Под мышкой – пьеса, в кармане – трендящий мобильник, в голове – дикие мустанги-тараканы. Бегу навстречу Гене я. В одной руке – костюм Деда Мороза, в другой – гитара, в голове – единственная мысль: «Где  бы найти такого идиота, который повезёт меня со всей моей аппаратурой за сто рублей?».

«Здорово, Маклауд!» – «Привет, Мелькор!». И разбежались – кочевать каждый по своим степям.

А тут вдруг Гена, проявив недюжинные сыскные таланты, отыскал меня через полузабытых шапочных знакомых, что было делом нелёгким, потому как я, будучи человеком кочующим, и сам не всегда могу с уверенностью сказать, в какой точке пространственно-временного континуума в текущий момент нахожусь. Так вот, отыскал меня Гена и принялся совращать с моего совсем не прямого и едва ли истинного пути. Мол, «нету на почте у них ямщика», то есть, говоря попросту, не хватает им в театре звукорежиссёра, а (здесь я цитирую Гену дословно) «пятьдесят процентов эмоционального воздействия на зрителя – это музыка». «К тому же», - добавил Мелькор, - «сам подумай: одно дело – растрачивать себя на юбилеях и свадьбах, развлекая полупьяную толпу, и совсем другое – работать там, где есть возможность реализовать свои способности; в таком коллективе, где каждая уборщица – и та гений. Ставки у нас, конечно, мизерные, но я никогда не поверю, что ты стал измерять свободу творческого самовыражения в получаемых баксах!».

С баксами у меня тогда было туго. С рублями тоже. Случилось так, что мой светлый гений сделался совершенно не нужным деградирующему человечеству. Оно, это самое человечество, почему-то наотрез отказалось платить мне за гениальность звонкой монетой, цветами и аплодисментами. Из шарашкиной конторы по проведению культурно-оформленных попоек я ушёл, напоследок съездив по морде боссу (не стану кривить душой – он не остался в долгу), а в качестве самостоятельной творческой единицы я оказался совершенно невостребованным.

В этом и крылась первая составляющая успеха Мелькоровского искусительного плана. Вторая составляющая заключалась в том, что с детства слово «театр» ассоциировалось у меня с каким-то волшебным миром, населенным уникальными людьми, способными на самосожжение, самоуничтожение, саморазрушение и прочее самопожертвование во имя искусства, а в любой маниакальности я всегда умудрялся находить нечто привлекательное. Стоит ли уточнять, что я тоже был своего рода Алисой, притом, Алисой с садомазохистскими наклонностями? Я немедленно согласился на Мелькоровское предложение. «Если нету на почте у них ямщика», - пел, было дело, Вадик Самойлов, - «значит, нам туда дорога, значит, нам туда дорога!».

Так Мелькор и заманил меня в Зазеркалье. Мне бы, дураку, сразу догадаться, что тут дело нечисто, и вовсе не ямщика у них на почте нет, а просто в Мелькоровском параде недостаёт факельщика, барабанщика, флагоносца или ещё какого флагелланта. Я, конечно, каким-то уголком сознания заподозрил подвох, но остальные сознательские углы не поставили мнение этого уголка во главу угла, то есть, грубо говоря, поклали на него с прибором. В общем, я согласился, не зная ещё, на какую галеру меня чёрт несёт.

 

- Маклауд, стоп музыку, твою мать! – кричит Парамонов.

- Стоп музыку! – эхом шипит Оля. Сколько раз я ни пытался объяснить Парамонову, что микрофон в зале и монитор в рубке существуют именно для того, чтобы он, гений, не махал крыльями и не бозлал подобно в жопу раненой вороне, - все мои попытки оказались безрезультатными. Кравчука я научил-таки пользоваться достижениями технического прогресса, но Парамонов был феноменально упрям и общался со мной исключительно посредством собственного ора и Олиного шипения.

- Не свисти, денег не будет, - дружески посоветовал я Оле. Ну вот, с мысли сбили! О чём я только что упоминал? Ах да, о Мелькоре! Это только поначалу кажется, будто у него  в голове тараканы носятся по извилинам безо всякой системы. Носятся-то они носятся, но иной раз ка-ак соберутся в самой глубокой мозговой траншее и ка-ак запульнут оттуда такой фугас, что хоть сразу падай! Головой в сторону взрыва, чтобы видеть, куда твои яйца полетят.

Первые два зазеркальных месяца я находился в дебильноватой эйфории от причастности к искусству и ощущения того, что театр нынче – это территория свободы самовыражения. Если на телевидении слово «хрен» не заменяют стыдливым «би-ип» только в передаче для огородников, то в театре можно всё. Захочет режиссёр показать публике голую задницу ведущего актёра – и покажет. И не только задницу – что захочет, то и покажет. «Публика – дура», - любит говорить Парамонов, и он совершенно прав. Ну, как не назвать её дурой, когда она искренне верит в то, что такой задницы, как в спектакле у Парамонова, не увидеть больше нигде, и что задница – это ново, смело и интересно. «И в следующем спектакле я им жопу покажу», - обещает Парамонов. – «Пускай козлы-критики пишут, что я повторяюсь. А я не повторяюсь, я это нарочно делаю, чтобы козлов-критиков позлить!».

Пока я созерцал многоликие Парамоновские жопы и ежедневно узнавал свежую новость о моём непосредственном происхождении от музыки, Мелькор помалкивал. Помалкивал, обихаживал свою тараканью ферму и дожидался, когда мне всё осточертеет.

Как известно, Господу Богу всё остопиздело на седьмой день. Мне же остожопело к началу третьего месяца. Мелькор это тут же учуял и ненавязчиво поинтересовался, где бы мы могли посидеть в тишине и без посторонних.

Вопрос был риторическим. В Зазеркалье без посторонних можно посидеть только в двух местах – в сортире и в радиорубке. По вполне понятным причинам я предложил второй вариант, и мы втроём направились в рубку. Втроём – это я, Мелькор и бутылка.

Начал Гена издалека, как в том анекдоте про «новых русских». «В натуре, вилла на Канарах – это сплошное попадалово на бабки. Вчера пришлось «Боинг» купить – надо же на чём-то летать туда на уик-энд! Кстати, не одолжишь сотню-другую косарей баксов?» - «А ты поцелуй меня в плечо!» – «Почему в плечо?» – «А ты тоже издалека начал!».

После третьей рюмки Мелькор как бы невзначай спросил, какого я мнения о современном театре. Я ответил, что мнения я самого неопределённого, и что либо театр становится самым абстрактным из искусств, либо я стал самым тупым из кретинов, поскольку третий месяц никак не могу понять, зачем в спектакле у Парамонова сверху сыплются пустые пивные банки, а  у Кравчука по сцене маршируют забинтованные придурки.

- Но, тем не менее,  - добавил я, - если бы в современном театре зарплату платили вовремя, то современным театром я, в общем и целом, был бы удовлетворён.

- Что касается банок и придурков, то в этом ты не одинок, - засмеялся Мелькор. – Никто не понимает, что они должны символизировать – ни актёры, ни зрители, ни сами Кравчук с Парамоновым. Никто, кроме норвежцев и ветеринаров.

- При чём здесь ветеринары? – удивился я.

- Ты что, не читал Эжена Ионеско? – деланно изумился Гена. – У него есть замечательный эпизод: муж и жена беседуют о театре, и муж утверждает, что театр, в сущности, никогда не развивался. Жена отвечает, что это интересная мысль, но следовало бы спросить совета у специалистов – у преподавателей Коллеж де Франс, у влиятельных членов Агрономического института, у норвежцев и у ветеринаров. Особенно у ветеринаров -  них, вероятно, много дельных мыслей по этому поводу.

- В таком случае, мне следовало бы разбираться в современном театре несколько лучше, - заметил я. - Я, как-никак, однажды принимал роды  у доберманши!

Тут Мелькор, убоявшись, как бы разговор не превратился в обсуждение проблем собачьего родовспоможения, открыл все свои тараканьи загоны и погнал тараканов в психическую атаку.

- Причин кризиса театра несколько, - заявил он. – Во-первых, актёры разучились работать, потому что работать – это трудно. Во-вторых, большую роль играет подсознательный протест актёров против навязывания им режиссёрской воли, тогда как режиссёр не должен превращать актёра в марионетку. В-третьих, как ты правильно отметил, идёт повальная мода на усложнение символьной системы, что делает спектакли малопонятными для зрителей.

Ничего такого я не отмечал, но, всё же, сдержанно кивнул. Я вообще, когда выпью, могу поддержать любую тему, даже ту,  в которой ничего не смыслю. Потому меня многие и считают интересным собеседником.

- Наливай, теоретик, - сказал я. – И каковы же, по-твоему, пути выхода из кризиса?

- Вот сейчас, мой бессмертный друг, мы и подбираемся к самому главному. По сути дела, всё это – усложнение символьной системы, стремление шокировать, эпатировать зрителя, отказ от традиционных костюмов и декораций – лишь судорожные попытки театра конкурировать с кино и телевидением. Но это тупиковые пути. Скоро зритель перестанет вообще что-либо понимать и, как следствие, перестанет ходить  в театр, чем бы его туда ни заманивали.

- Алису тащат за шиворот в Зазеркалье, а она упирается и кричит: «Караул!», - с пьяным глубокомыслием изрёк я.

- Парамонов считает, что раздвигает границы сцены, - не слушая меня, продолжал Мелькор. – Убирает кулисы, задник, декорации, выпускает актёров в зал, но граница между залом и сценой всё равно остаётся. А что ты скажешь о театре, где зал и сцена – одно и то же?

- То есть, Мелькор, ты хочешь убрать не только декорации, но и кресла?

- Да при чём здесь кресла! Хотя и кресла тоже можно убрать. Зрители должны стать полноправными участниками действия.

- Кажется, и такое уже где-то было, - подколол я Гену, намекнув на идею «Сильмариллиона» наоборот. Мелькоровские тараканы, получив поддержку в виде «пятой колонны» алкоголя, так рьяно бросились на штурм моих мозговых бастионов, что мне не оставалось ничего другого, кроме как перейти в контратаку.

- Почти всё на свете уже когда-то было, - отмахнулся Мелькор. – Но, несмотря на это, я собираюсь создать принципиально новую форму театра.

- Водрузить на сцене, как Парамонов, близкую к реальности имитацию соседней помойки, посадить туда Ромео с Джульеттой, заставить их петь дурными голосами и вылить на всё это сверху четыре ведра воды? – съехидничал я. На тараканьи полчища полилась кипящая смола и посыпались дрессированные бойцовские вши.

Мелькор встретил мой выпад с поразительным хладнокровием. Обычно он не терпел никакого проведения параллелей между собой и Парамоновым.

- Нет, - мотнул он головой, - я вообще не буду заставлять актёров что-либо делать. Делать они всё будут сами. Они будут жить в своих ролях – на сцене, которая станет залом, и в зале, который станет сценой.

Теперь головой замотал я, тщетно пытаясь вникнуть в глубинный смысл последней фразы. Мелькор меня загрузил. Его таракан в мундире штабс-капитана уже пристраивал на моей башне Мелькоровский флаг.

- Наливай, - сказал я, и это было первым шагом к капитуляции.

- Помнишь нашу «дээндэшку» пятилетней давности? – спросил Мелькор. – Ну, игру, когда мы распределили роли и две недели жили в этой игре? Вот что я хочу сделать – объединить в одно целое элементы театра, сериала и ролевой игры.

 

Пять лет назад в городе существовала одна странная квартира, и в этой квартире обитала одна странная компания. Состав компании постоянно менялся – одни приезжали, другие уезжали, кто-то случайно оказывался здесь в гостях и «зависал» на недели и месяцы. Поначалу соседу шарахались от странного вида личностей, спускающихся и поднимающихся по лестнице, ведущей в полуподвал старого сталинского дома, но потом привыкли. Привыкли к шиваитам с пахучими благовониями и звонкими погремушками, к панкам с крашеными «ирокезами», к металлистам с устрашающими шипованными браслетами, к перманентно медитирующим, а потому слабо отражающим реальность длинноволосым и стриженым буддистам, к эльфам в «хайратниках» и со светлым взором, к гоблинам с огромными мечами и не сходящими фингалами, регулярно получаемыми в дружеских спаррингах и в менее дружеских разборках с не врубающейся гопотой. Местный участковый долго и мучительно искал в странной квартире признаки притона, изумлённо пялился на разрисованные стены и охваченных творческим экстазом, заляпанных гуашью и чуть-чуть укуренных девчонок из «художки», совал на кухне нос в сковородку со «священной индийской пищей», так и не догадавшись, что готовится она процентов на восемьдесят из конопли, и, в конце концов, не найдя ничего пригодного для протокола, ушёл в уверенности, что вся современная молодёжь дружно посходила с ума.

Хозяин странной квартиры – проживающий этажом выше дружелюбный толстый армянин – давно забил на надежду получить со сдачи жилья какой-нибудь доход. Вместо этого он спускался вниз попить в странной квартире пива, кормил странную компанию позавчерашним супом и, будучи в подпитии, звал всех поголовно к себе в Армению. Странная компания отвечала: «Сейчас покурим – и поедем», и угощала армянина анашой.

И вот однажды, когда в странной квартире не оказалось ни армянина, ни супа, ни пива, ни анаши, когда все стены были изрисованы, все песни спеты, все медитации домедитированы и все гениальные идеи выпущены в астрал, - тогда там возник Мелькор.

- Привет! – сказал он. – Вы чего тут все такие скучные? Заняться нечем? Тогда сейчас будем играть в Перекрёсток Миров.

Так начался Первый Тараканий Парад Мелькора. Для открытия парада Гена потребовал чистой бумаги и ручку и, получив желаемое, с загадочным видом удалился в сортир. Через полчаса жаждущие отправления естественных потребностей странноквартирные обитатели выкурили Мелькора из сортира. Мелькор перебрался на кухню. Но вскоре туда явились эльфийка и панк, решившие со скуки заняться выяснением личных отношений, и Мелькор эмигрировал на лестничную площадку.

Там Мелькор и просидел полдня на подоконнике, многозначительно хмуря лоб и грызя шариковую ручку. К вечеру он исписал всю бумагу, сгрыз полручки и, вернувшись в странную квартиру, принялся раздавать скучающей странной компании исчерканные листки, сохраняя при этом на челе своём такое выражение, словно это были лотерейные билеты с выигрышем по миллиону долларов каждый.

- Вот ваши роли, - сказал Мелькор и, скромно потупившись, добавил:

- А я буду Богом Игры.

Из текста, второпях набросанного на предназначавшемся мне листке, я узнал, что я не кто иной, как злостный маг-некромант, похитивший в магических целях череп незабвенного прадедушки некого благородного рыцаря и во время вызывания демона этот череп вдребезги расколотивший. Рыцарь же дал священный обет вернуть в фамильный склеп драгоценные мощи достославного предка, но эта его идея, подобно всем рыцарским идеям, была изначально недостижима, ибо черепки сего черепа (простите за каламбур) в момент разбиения оного тут же обратились в прах. Ещё я узнал, что имею некие сношения с госпожой Кали, индийской подданной, а также с хозяйкой трактира, стоящего прямо-таки на самом Перекрёстке Миров, и что отношения с последней дамой были бы не такими запутанными, если бы из моей комнаты в трактире не разило по ночам серой, и если бы я при каждом удобном случае не хватал хозяйкину дочку за задницу. (В действительности, хватать было пока некого. Эта роль некоторое время оставалась вакантной.) Годков мне, по Мелькоровскому исчислению, было около трёхста, то есть я был магом в самом расцвете сил. «Между прочим, Маклауд», - написал в примечании Мелькор, - «некроманты твоего уровня вообще не стареют, но к пятистам годам, как правило, сходят с ума. Это, уж извини, ваша профессиональная болезнь».

Всё это меня ничуть не смутило. Кем мне только не случалось бывать в ролевых играх! Немного удивился я лишь тому, что гражданкой Индии госпожой Кали оказалась девушка, известная в странной квартире под именем Тани. Ничего калийского, как и ничего калийного (в смысле, цианисто-калийного) я в ней до сих пор не замечал.*

- Основной кайф этой игры -  в её открытой архитектуре, - сказал Мелькор странной компании – сказал совершенно режиссёрским тоном. – Раз место действия заявлено как Перекрёсток Миров, значит, по ходу сюжета можно вводить сколько угодно и каких угодно персонажей. Моя же задача как Бога Игры заключается в том, чтобы каждый день придумывать вам новые усложняющие обстоятельства. Это чтобы вы снова не заскучали.

Скучно, действительно, не было. Напротив, было очень даже весело. Особенно тогда, когда к нам заглянула одна юная особа из породы Алис, которой Зазеркальем – самым настоящим таинственным Зазеркальем – казалась странная квартира. Прежде чем юная особа успела открыть рот и выразить восхищение тем, как  у нас здорово, «хозяйка трактира» огорошила её вопросом:

- Негодница, где ты была этой ночью? На сеновале с кузнецом?

После этого мне ничего не оставалось, кроме как в соответствии с моей ролью ущипнуть Алису за весьма соблазнительный зад…

 

- Да помнишь, конечно! – услышал я. Следом послышался нежный звон бутылочного горлышка о край рюмки. – Понял теперь, к чему я клоню?

- Помнить-то помню, - ответил я. – Только не вижу здесь никакой связи.

Я, конечно, слукавил. В последнее время у меня возникло подозрение, что при множестве внешних различий физическая (или, если угодно, метафизическая) сущность всех Зазеркалий одинакова.

- А связь-то есть! – с оттенком превосходства заявил Мелькор, и мне на мгновение показалось, что мы не сидим сейчас в радиорубке, а едем на гастроли по трассе где-то между Верхней Елдой и Мухоусральском, и  меня на дисплее мобильника уже три часа как нет названия моего оператора сотовой связи: «Мотив», а на его дисплее по-прежнему светится: «МТС».

Странные, наверное, ассоциации…

 

- И то, что родится в результате этой связи, я бы назвал театром погружения – полного погружения актёра в роль и погружения зрителя в действие. Кравчук однажды сказанул, что актёр должен понять задачу своего героя, иначе получится ложь, но Кравчук…

- Я слышал всё это из рубки, - перебил я Мелькора.

- Но Кравчук, - гнал тараканов Мелькор, - говоря «а», не способен сказать «бэ». Актёр не просто должен понять задачу своего героя! Он должен воспринять эту задачу как свою! Он должен стать своим героем!

Тут меня и посетила догадка, что между режиссёрами и ростовщиками есть нечто общее – и те, и другие до неприличия злоупотребляют словом «должен». При этом каждый уважающий себя режиссёр считает себя Господом Богом, а гражданин Господь Бог, как выразилась однажды моя атеистично настроенная двоюродная сестрёнка, тоже стал ростовщиком – он больше не хранит, он пускает в оборот.

- Ну и рожай, демиург, - несколько туманно выразился я. – Только не понимаю, какое это имеет отношение ко мне. Я, кстати, лишь вчера узнал от Ивана, что, оказывается, Немирович и Данченко – это не два разных человека.

На самом деле, всё я понимал. Может, я и родился дураком, что и подтверждаю всей своей жизнью, но даже самому круглому дураку нужно сильно постараться, чтобы не допереть до того, что Мелькоровские тараканы даже спьяну просто так в атаку не ходят. А я, между нами, дурак не круглый. Я – дурак угловатый.

Мелькор снисходительно улыбнулся моей бородатой шутке про Немировича с Данченкой, и сказал:

- Я тебе предлагаю в некотором роде соавторство. Ты – человек коммуникабельный, в театре практически живёшь, так что тебе будет несложно подобрать состав актёров для моего проекта.

- Вот-те раз! И как ты себе это представляешь? Вываливаюсь я из рубки, отлавливаю в гримёрке Тимошенко и Петровского, хватаю обоих за грудки и говорю, что, мол, великий и ужасный Мелькор собрался ставить хрен знает что, не угодно ли вам согласиться? Тимошенко с Петровским отвечают, что непременно поразмыслят над таким увлекательным предложением, мысленно крутят пальцем у виска и приходят  к выводу, что Маклауду пора лечиться от алкоголизма.

- Тимошенко с Петровским не подходят, - безапелляционно заявил Мелькор. – Они профессионалы, а профессионализм – это шаг по пути превращения из человека в машину. Мне люди нужны, а не андроиды! Живые люди с человеческими эмоциями, со своими прибабахами, психозами и сексуальными потребностями. Профессионал может сыграть, сымитировать всё, и это хорошо – для традиционного театра. В моём театре – в театре погружения – актёры будут не имитировать чувства, а воссоздавать пережитое когда-то в действительности и переживать это заново. Разница между этими двумя подходами такая же, как между бульонным кубиком «Магги» и куском говядины.

Я сразу же вспомнил, что уже шестой час вечера, и, значит, не вредно было бы позавтракать. Но столь хорошая идея осталась нереализованной, потому что пьяная мысль то блудит, как последняя шалава, где попало, то пиявкой присасывается к какому-нибудь нестоящему предмету и обсасывает его до тех пор, пока не распухнет и не лопнет.

- Представляю, что сказал бы тебе в ответ Парамонов, - хмыкнул я.

- Он сказал бы: «Вши заговорили!», - загоготал Мелькор.  – Но, будь он хоть десять раз светилом современного театра, худруком всё равно остаётся Кравчук. А Кравчук – индивидуй внушаемый. Так что, будем создавать новый театр?

- А? – вяло откликнулся я. Мысль моя, отклеившись от Парамонова, по-блядски крутила хвостом в заоблачных высотах, пытаясь совратить муз и ангелов на соитие. Снаружи собирался дождь. В рубке оставшаяся невыключенной «Сонька»-брюнетка моргала дисплеем, в сто пятнадцатый раз сообщая, что она – «Сони-440», профессиональная минидисковая дека с интеллектуальной системой сжатия «Атрак-3».

- Театр, я говорю, будем создавать? – с нажимом повторил Мелькор, и я, продолжая витать в эмпиреях, машинально ответил:

- Будем!

Если верить Джеку Лондону, так в конце девятнадцатого века действовали вербовщики, набиравшие команду на китобойные суда – напаивали кандидата в рекруты до состояния нестояния, после чего кандидат в пьяном угаре подмахивал контракт, не читая. Эта технология, как оказалось, не устарела и в век цифровой техники, глобальных компьютерных сетей и мобильной связи. Есть две вещи, которые ни во внешнем мире, ни в Зазеркалье никогда не устареют, и эти две вещи – алкоголь и человеческая глупость.

Таким манером я и подписался на очередную галеру…

 

- Маклауд, вырубай свет на сцене! – кричит Парамонов. – Не могу я работать, когда на десятой репетиции актёры не знают текста, а звукорежиссёр спит! Ебическая сила! Чтобы завтра все работали с полной отдачей!

- Угу. О’ кэй, о’ би, - говорю я себе и выключаю «Сонек», краешком сознания отражая кошачью ссань и срань во рту, а также выраженный тремор верхних конечностей. В кармане, как обычно, ночует пресловутый орган, но надежда, как известно, умирает последней, особенно если она подкреплена логическими рассуждениями. Вчерашней ночью пил не я один, и, стало быть, кто-нибудь из Зазеркальщиков сейчас опохмеляется, а Зазеркальщики порой бывают народом отзывчивым. Во всяком случае, помереть с бодуна не дадут.

Задним ходом я выбираюсь из рубки, прикрываю дверь, шарюсь по карманам в поисках ключа. Обнаруживаю крестовую отвёртку, моток изоленты, штеккер-джек в четверть дюйма и упаковку презервативов. Ключа нет.

- Факинг шит! – произношу я, силясь припомнить, куда я мог этот распроклятый ключ подевать. В кармане его нет, на гвоздике тоже, значит… Так и есть, в замке торчит. С наружной стороны. Хорошо хоть, никто не догадался пошутить, да и запереть меня, в качестве шутки, снаружи.

И вот, бреду я полутёмным коридором, чем-то смахивающим на ту кроличью нору, через которую Алиса вывалилась в Страну Чудес. И тоже вываливаюсь, но не в Страну Чудес, а не Кравчука.

- Маклауд, а вы почему до сих пор в театре? – спрашивает Кравчук, а у самого глаза такие добрые-добрые, как у старой ящерицы. Мой и без того пониженный похмельем эмоциональный тонус резко падает, как барометр со шкафа. Когда Кравчук начинает обращаться на «вы», говорить таким тихим, проникновенным голосом и так вот по-доброму смотреть, это значит, что надо ожидать какой-нибудь гадости.

- Так ведь репетиция у Парамонова была! – отвечаю я.

- Но она же закончилась! – говорит Кравчук и в следующий же миг, якобы забыв о Парамоновской репетиции и о моём существовании, удаляется в гримуборную. На самом деле, ничего он не забывает. Пронюхал он, что ли, о Мелькоровской идее и о том, что я в ней некоторым образом замешан? Или это у меня паранойя начинается? Ладно, не буду ломать голову раньше времени. Для таких случаев в моём личном комплексе аутотренинга припасена ещё одна фраза – «проблемы следует решать по мере их возникновения».

Словно сорвавшийся с запасного пути бронепоезд, на меня несётся Оля с огромной коробкой реквизита. Едва успеваю отскочить к стене. Оля, она такая – если вовремя отскочить не успеешь, то снесёт и не заметит.

- Маклауд! – радостно кричит мне Оля на бегу. – Я поняла, в чём заключается счастье! Счастье – это когда всё пофиг!

- Когда всё пофиг, - возражаю я, - это не счастье, а полный шибздец. Хотя, может быть, полный шибздец и счастье – одно и то же.

Оля уносится, а я продолжаю путь по направлению к монтировочной. Чует моя печень, что именно там я найду искомое.

Так и оказывается. Между избушкой на курьих ножках и фрагментом фанерного леса расстелен телепузик – увеличенная копия мультперсонажа, ростовая кукла поролоновая, в которую целиком залазит актёр и машет телепузиковыми руками для развлечения детей. Ходить в телепузике почти невозможно, к тому же, внутри него очень жарко, и вообще непонятно, как дети, увидев такое чудовище, не начинают писаться со страху. Зато на нём очень удобно спать или же, вальяжно развалясь, потягивать пиво. Вот Боря с Иваном как раз этим и занимаются. И, похоже, с самого утра.

- Парни, - говорю, - полцарства за коня! Меняю формулу счастья на глоток пива!

До формулы счастья им, как мне до бабушки Станиславского – абсолютно фиолетово. Они промывают кости Парамонову, при этом Иван называет его мудаком, а Боря говорит, что обыкновенный мудак не способен так виртуозно материться. Но, несмотря на отсутствие интереса к формуле счастья, пивом они, всё же, делятся, и я, сам не замечая, включаюсь в их спор.

- Парамонов не мудак, - заявляю я. – Парамонов – шизик.

- А все режиссёры – шизики, - обобщает Боря, после чего дискуссия сворачивает в колею абстрактных понятий, то есть, в обсуждение того, чем отличается шизик от мудака.

- В мышлении шизика есть определённая система, - сажусь я на любимого конька, - а мудак мыслит бессистемно. Но и мудаки, и шизики напрягают.

- Раз напрягают, почему не увольняешься? – по-своему расценив услышанное, спрашивает Иван.

- А я ветра жду.

- В смысле?

- В прямом. Я ведь перекати-поле – как застряну в каком-нибудь бурьяне, так там и торчу, пока ветер не подует.

- Хорошо тебе, - с завистью вздыхает Иван. – Мне вот сейчас никак не уволиться. Кравчук сказал, что если я уволюсь, он меня из театрального института вышибет.

- Да мне-то всегда хорошо, только не по утрам. А тебе чем плохо?

- А всем! Достали оба – что Кравчук, что Парамонов.  У меня их псевдоавангардный стиль уже вот где сидит!

Окопавшиеся в моей голове Мелькоровские тараканы очнулись от анабиоза и дружно зашевелили усами. Возрадуйся, Мелькор великий и ужасный! Ай да Иван! Ай да тихий омут! Да какой там тихий омут! Самое настоящее логово чертовской оппозиции.

- А что про Мелькора, то бишь, про Гену скажешь? – спрашиваю я. Мои тараканы перебросили через ментальную пропасть мост, по-скорому перелезли на ту сторону и уже осторожно снюхивались с Ивановскими.

- Пока не знаю. Ни одной его постановки не видел.

- Ничего, скоро увидишь, - пообещал я. И заговорщицки добавил:

- И не только увидишь.

 

______________

 

…Ну вот, он опять спит! Голова в избушке на курьих ножках, ноги на телепузике. Донёс до широкой общественности в лице двух полупьяных Зазеркальщиков гениальную Мелькоровскую идею и, не выдержав тяжести ноши, упал. Тоже мне, гонец из Марафона! Посмотрел бы на себя со стороны – со смеху бы умер!

А, впрочем, это даже хорошо, что спит. Когда он не спит, он меня совсем не слышит, вернее, не желает слышать. Глушит меня в себе, как вражеский радиоголос, чтобы оставаться наедине с чувством собственной значимости и без помех любоваться собой.

А если бы захотел он меня услышать – я бы ему на многое глаза открыл. И не только на несостоятельность его самооценки. На Мелькоровскую затею, например. Ничего хорошего из этой затеи не выйдет, хотя бы потому, что Кравчук ни за что не позволит, чтобы в его театре занимались подобной самодеятельностью – ставили спектакли без пьесы, называли профессионализм машинизацией и махали, как бесноватые, знаменем театральной революции. Знаю, знаю все возражения – Парамонов, мол, вон как своим знаменем машет! Так то Парамонов. Ему можно, он знаменитость. Может быть, он и шизик, зато шизик с именем. А Мелькор – шизик с погонялом.

Но то, что Кравчук не даст Мелькору выпустить спектакль, ещё полбеды. Хуже будет, если, против ожидания, даст. Самоотождествление актёра с персонажем сильно попахивает паранойей, а психика – штука хрупкая, ею лучше в футбол не играть. Так и в психушку сыграть недолго, а то и в ящик.

Да только бесполезно ему это говорить! Зазеркальщик – он и есть Зазеркальщик, а все эти люди искусства – люди страшные. Не умея жить, они в глубине души презирают жизнь, видя в ней только материал для своего творчества, глину для своих Адамов и Големов, пейзаж, пригодный для отражения в их кривых зеркалах. Они – некрофилы, их возбуждает смерть. Они – садисты, они готовы медленно убивать свою жертву на протяжении всего третьего акта, смакуя, словно хороший коньяк, процесс умерщвления. Они – суицидники, их агония начинается с первой строчки, с первого мазка, с первого аккорда, с первой реплики. Они – лжецы, поскольку провозглашают, что искусство способно изменить если не мир, то взаимодействие нейронов в голове отдельного читателя-зрителя-слушателя, но помнят слова Оскара Уайльда о том, что всякое искусство совершенно бесполезно. И эти его слова – единственное оправдание искусству.

Что-то я увлёкся. Не заметил даже, как он заворочался. Да нет, не проснётся! Это у него привычка такая – всю ночь ворочаться. Бормочет что-то. Ха, кто бы только послушал! «Она танцевала обнажённой на бугристом асфальте, пока не сломала каблук, и тогда на старой пластинке умер последний солнечный блик». Интересно, про кого это он? Про Майю, что ли? Возможно. Приобнял её слегка на заднем сиденье, и теперь она ему голой снится. Или про ту, как же её звали? Не помню. Что-то память стала хромать. Несправедливо это – пьянствует он, а память страдает у меня.

Как же её звали, всё-таки? Мне дела нет до его личной жизни, это прерогатива тела, а я – исключительно духовная субстанция, но вспомнить её имя – дело принципа. Лена? Нет, не Лена. Таня, что ли? Она, кстати, была единственным живым существом (исключая, естественно, меня), которое однажды сказало ему правду. Ему это, конечно, не понравилось. Не любим мы, гении задрипанные, правды! Нам нравится, чтобы нам льстили, чтобы нами восхищались. Мы без этого жить не можем.

Кажется, он всё же решил проснуться и осчастливить этим фактом весь белый свет. Флаг ему в руки и барабан на шею! Наступит время, когда ему придётся меня услышать, сколько бы он ни притворялся глухим.

 

______________

 

Проснувшись, я с удивлением обнаружил, что у меня нет ног. И не только ног – ни рук, ни туловища. Есть одна голова, зачем-то упакованная в фанерный ящик.

Странным было то, что голова лихорадочно соображала, пытаясь избавиться от едкого осадка, вызванного ощущением упущенных возможностей и не сделанных дел. Она вспомнила, что вчера клятвенно обещала себе распаять кабель и записать подборку попсы для дискотеки, но вместо этого налакалась пива и заснула.

Наконец, я отождествил себя со своей головой и рискнул пошевелить ногами. Ноги оказались в наличии, руки тоже. Чем-то мне это напомнило процесс загрузки компьютера, когда тот при каждом включении делает потрясающее открытие, что у него есть жёсткий диск, оперативная память, клавиатура и мышь, о чём с восторгом сообщает своем юзеру.

Я взял голову в руки и извлёк наружу. Надо же было умудриться спьяну засунуть её в избушку на курьих ножках! Что, в общем-то, симптоматично. И без зеркала ясно, что Бабу-Ягу я сейчас мог бы сыграть без парика и грима.

Ладно, бывает и хуже. Один мой знакомый по пьянке заполз в шифоньер и с утра решил, будто его похоронили заживо. И принялся орать благим матом, за что собутыльники чуть не набили ему морду.

А, вообще, с пьянством пора завязывать. А то каждый вечер отключаюсь, чёрт знает где, и снится, чёрт знает что. Будто бы я падаю посреди улицы и не могу подняться, а душа в это время выходит из тела, витает над ним и насмехается. Прямо-таки не душа, а ярко выраженная бессердечная сволочь.

Помню, в детстве меня напугали рассказом о том, что в человеке, бывает, поселяется такой особый глист, который по ночам выползает через рот, ползает везде, где ему только ни заблагорассудится, а потом залезает обратно. И человек тогда просыпается с криком, в холодном поту и в судорогах.

Я после этого рассказа целую неделю боялся спать, потому что мне каждую ночь снился этот глист, снилось, что он живёт во мне, и среди ночи я просыпался от собственного вопля. Видимо, детский кошмар засел во мне настолько прочно, что не умер, подобно всем детским страхам, а трансформировался в соответствии с трансформацией сознания и продолжает жить внутри меня этаким вот глистом. Зловещий червяк превратился в не менее зловещее «второе я». Но, по сути, остался таким же чужеродным телом, приносящим боль и мучения. Короче, паразитом.

Так ведь, мало одного паразита – Иринка приснилась, да так отчётливо, словно и не во сне. И, почему-то, привиделись не наши летние месяцы, не сумасшедшие ночи, не прогулки под проливным дождём. Расставание привиделось. До сих пор не пойму, зачем она тогда это сказала – то ли и вправду так думала, то ли затем, чтобы проще было уйти, разорвать связующие нити, сжечь мосты. «Ты хороший человек, с тобой было тепло, но, извини, ты – неудачник. Может, ты гений, может, ты псих, но ты неудачник, а жить с неудачником я не могу».

Сказала, как отрезала. А интересно, чем вообще отличается гений от психа? Формулу отличия гения от мудака я вчера вывел, надо бы её записать, а то ведь забуду, но чем гений-то от психа отличается? Наверное, ничем. Ибо, во-первых, плох тот псих, который не мнит себя гениальным, и, во-вторых, любому гению может прийти в голову далёкая от гениальности мысль: «А не псих ли я?».

У меня вот во сне родилась какая-то гениальная строчка, но я её тут же забыл. И кто я, спрашивается, после этого – гений или идиот?

- Маклауд, ты почему до сих пор не в рубке? – услышал я. – Кравчук уже ругается!

Это, конечно, была Оля. Ну да, у меня же сегодня детский спектакль, мой самый нелюбимый, и не потому, что спектакль плохой, а потому, что ставил его Парамонов, и в главной роли – Кравчук, а он, как кто-то состроумничал, известный «придираст». Кравчук хочет быть сразу всем – и руководителем театра, и режиссёром, и актёром, и преподавателем, и чёртом в ступе. Как это можно совмещать, уму непостижимо. Не случайно ходит в Зазеркалье слух, что он сидит на стимуляторах. Поэтому, наверное, он такой странный.

- Оля, передай Кравчуку, что он может от души поматериться ещё минут десять, - ответил я. Десять минут мне были необходимы для того, чтобы утрясти в голове утренний сумбур и привести себя в рабочее состояние. Хотя, «у меня не бывает нерабочих состояний». Это ещё одна моя священная мантра. Не самая сильная, но иногда помогает.

- Если мне сейчас кто-нибудь скажет, что реальность – не психиатрическая клиника, - вслух произнёс я, - женщины – не представительницы древнейшей профессии, и Солнце – не изнасилованный световой прибор, то я,  в ответ на это, просто обязан буду дать в репу!

Высказался – и сразу полегчало, как после наркомовских ста граммов. Прошёл в рубку, щёлкнул рубильником. Правая рука легко и привычно легла на микшер, левая – на световой пульт. Кому какое дело, какими способами мы, Зазеркальщики, поддерживаем себя в форме? Кравчук – стимуляторами, я – алкоголем и аутотренингом, у кого-то ещё – иные средства.

- Здорово, Маклауд! Как дела? – в приоткрывшуюся дверь рубки просунулась голова Мелькора.

- Лучше не бывает, - ответил я, и в тот момент мне казалось, что я почти не вру. – Твоей идеей заинтересовался ограниченный контингент студентов и монтировщиков.

- Да хоть гардеробщиков! Лишь бы это люди были, а не консервы на ножках! – сказал Мелькор, и я сразу вспомнил про Леночку. А что, она - девочка фактурная. Одни её глазищи чего стоят – огромные, синющие, так и тянет в них утопиться. Стеснительная она, правда, но зря я, что ли, психологию изучал?

Мелькоровская голова скрылась, но секунду спустя дверь распахнулась, и Мелькор режиссёрским тоном (ненавижу режиссёрский тон!) распорядился:

- Да, Маклауд, подумай на досуге насчёт музыки!

Результаты аутотренинга полетели к чертям. Не сдержавшись, я рявкнул:

- Я бы подумал, если бы знал, что ты собираешься ставить!

- Как – что? – ничуть не смутился Мелькор. – Перекрёсток Миров!

 

 

Первый вставной номер

 

Похолодало неожиданно резко. Ещё днём пригревало весеннее солнце, но к ночи сорвался с цепи колючий ветер и замельтешил в воздухе снежными хлопьями. Что вы хотите – Север, или, как говорят в Зазеркалье, «севера»”. «Куда халтурить ездили?» - «На севера». – «И как, много бабла срубили?».

«Бабла» срубили немного. Трепотня это, будто самое горячее желание народа на «северах» – завалить заезжих гастролёров долларами. Может быть, такое желание у народа и есть, но оно остаётся подспудным и подсознательным, и потому не реализуется в полной мере.

«Мы к вам заехали на час – привет, бонжур, хелло! А ну, скорей любите нас, вам крупно повезло!». Любовь к искусству  у нашей публики – это разновидность Эдипова комплекса, и гнездится она так глубоко, что её выходы на поверхность в виде рублёво-баксовых пород минимальны.

Снег, обезумевшей стаей бросающийся в лобовое стекло, вызывал феерическое ощущения попадания в научно-фантастический фильм. Почти не требовалось напрягать воображение, чтобы поверить в то, что мы не едем по ночной трассе  на разбитом «Москвиче-комби», а летим в космической капсуле сквозь метеоритный дождь, через туманность Андромеды, после чего вырываемся на самые нехоженные-нелётанные участки Млечного Пути. Лишь иногда, на поворотах, свет фар елозил по сжавшим трассу стенам тайги, но это нисколько не нарушало впечатления иной, космической реальности – напротив, странным образом усиливало его. Как и взрывающий салон термоядерный вокал Клауса Майна. Кассета уже раза три прокрутилась и в одну, и в другую сторону, так что у  меня появился шанс за оставшиеся триста километров выучить все хиты “Скорпионз” наизусть, несмотря на полное незнание английского языка.

- Вы там не совсем ещё замёрзли, сзади? – перекрикивая «Скорпов», спросил Миша, наш водитель.  – Ничего, скоро доедем, с Божьей помощью!

Насчёт действенности Божьей помощи у меня были большие сомнения. Во всяком случае, никакой Божьей помощи я не почувствовал, когда нам пришлось менять сначала ремень привода, а затем – колесо. Но с Мишей спорить было бесполезно – он год назад уверовал в Бога, бросил пить и, по его словам, духовно преобразился.

- Замёрзли, конечно! – крикнул я в ответ. Печка работала на полную мощность, но при таком дырявом кузове хоть костёр в салоне разводи – не согреешься. Я-то ладно, мне в моей всесезонной «кожанке» и Атлантический океан по колено, а Майя явно экипировалась без учёта предательской изменчивости северо-уральского климата.

- Задрыгла? Давай, погрею немножко, - предложил я и почувствовал, как у меня вырастают мартовские заячьи уши. Впрочем, ловить здесь было нечего. Майя в сексуальном плане являла собой полный аналог своей буддистской тёзки – сплошная иллюзия.* Во всяком случае, по отношению ко мне. Но, как бы там ни было, поделиться своим теплом с красивой девушкой всегда приятно.

- Плохо, Миша, греет твоя печка! – прокричал я, укутывая полусонную Майю половиной куртки. – Ничем не лучше Божьей помощи!

- Не поминай имя Господа всуе! – донеслось спереди. – И, вообще, не говори о том, чего не знаешь. Вот если бы ты уверовал, то прозрел бы, и тебе открылись бы прямой путь и истина.

За время поездки я понял, что Миша страдает распространённой болезнью новообращённых – неистребимой страстью к миссионерству. Несколько раз мы сходились в споре и спорили до хрипоты, но сейчас дискутировать не хотелось.

- Насильно себя верить не заставишь, - сквозь «скорповскую» «Стилл лавинг ю» ответил я. – К тому же, почему ты так уверен, что твой путь прямее моего?

Миша обернулся, совершенно забыв о необходимости смотреть на дорогу, и я уже стал опасаться, что наша дискуссия о вере вот-вот прервётся в кювете. Но то ли его, а заодно и нас, неверующих, хранил Бог, то ли Миша умел видеть затылком.

- Как-то  одного священника спросили, - сказал Миша, - может ли актёр спасти свою душу? И священник ответил: «Может, но это очень сложно».

- Почему? – не удержался я от вопроса.

- Да потому, что душа актёра – это вроде как гостиничный номер для всяких транзитных бесов, и каких только бесов не впускает в свою душу актёр.

Может быть, в чём-то Миша и был прав. Не случайно, наверное, скоморохов и комедиантов хоронили в неосвящённой земле за околицей кладбища, потому как многие тараканы копошились в их головах, и многие бесы чувствовали себя как дома в их душах. Но чего бы мы, Зазеркальщики, стоили без наших бесов и тараканов?

В лобовое стекло по-прежнему летел снег. В салоне играли «Скорпионз». Майя спала, привалившись к моему плечу, и либо не отражала, либо была не против того, что моя рука обнимает её сзади и почти невесомо, почти по-джентльменски касается её груди.

- Ах, ты, едрён кот! – неподобающе для Божьего человека выразился Миша. – Своротку проскочили!

Он резко развернулся и, взвизгнув тормозами на повороте, понёсся в обратном направлении, выискивая в кромешной тьме пропущенную своротку. А у меня в голове неожиданно, сами собой, начали выкристаллизовываться строчки:

 

«Мы почти никто друг для друга,

Я даже не друг, ты - не сказать, что подруга,

Мы ездим целую ночь по кругу,

И мне так хочется, чтоб тебе было тепло…»

 

«Надо бы записать», - подумал я, но руки сделались ленивыми и неподатливыми, к тому же, блокнот с ручкой находились в неизмеримой дали – в прижатом Майей к дверце салона правом боковом кармане.

«Каких только бесов не впускают они в себя», – вспомнил я, уже засыпая.

 

 

Второй акт

 

Акт второй –

Пора становиться большим.

Время разбрасывать камни

В огороды собратьев,

Голосу времени вторя.

Я занялся всерьёз

Покореньем каких-то вершин,

Не заметив, что уровень неба

Постепенно спускается

Ниже уровня моря…

 

Ю. Наумов

 

- Значит, так, дамы и господа. Начнём, - объявил Мелькор, открыв, таким образом, первое заседание ЦК партии революционеров театра. На самом деле данное мероприятие именовалось первой репетицией, но обстановка, в которой оно проходило, делало его более похожим на сходку заговорщиков. Ночь, Зазеркалье, монтировочная. Телепузик. Пиво. Мелькор, лезущий из кожи в стремлении напустить на себя максимально загадочный вид. Я, на удивление самому себе, до неприличия трезвый. В числе присутствующих – Боря, Иван, Майя, Оля и Леночка. Кравчук с Парамоновым, естественно, на столь конфиденциальное собрание допущены не были.

- Итак, - выдержав почти МХАТовскую паузу, повторил Гена, - наш спектакль будет чем-то наподобие сериала. Название спектакля – Перекрёсток Миров, то есть, пересечение всех возможных и невозможных параллелей.

- Короче, стиль «кроссовер», - ляпнул я, хотя никто меня за язык не тянул. Гена уставился на меня, как баран на новые ворота, и я уже ожидал, что с его уст вот-вот слетит знаменитое Парамоновское «вши заговорили».

- Какой стиль? – вскинув брови, спросил Мелькор.

- Кроссовер, - сказал я. Идти на попятную было уже поздно. – То же самое, что перекрёсток.

Вообще, у слова «кроссовер» несколько значений. Во-первых, так называется хитро выдуманный электронный прибор, который делит сигнал на несколько частотных полос, и, во-вторых, этим словом обозначали раньше нечто среднее между панк-роком и хэви-металлом.

- Ладно, хватит блистать эрудицией, - поморщился Мелькор. – Но, должен признать, звучит неплохо.

И дёрнул рубильник, приведя в движение бесконечную резиновую ленту транспортёра.

Потому как Зазеркалье – это конвейер, где любая, однажды найденная удачная (во всяком случае, сочтённая удачной) идея ползёт на чёрной ленте из постановки в постановку, уместившись среди коробок с реквизитом, также дрейфующим из сезона в сезон и из спектакля в спектакль. Не знаю, как обстоит дело в других театрах, но у нас бессмертная технология мистера Форда пришлась по душе всем, в особенности Парамонову. Вот и Мелькор, несмотря на всю свою революционность, показал себя достойным учеником скандального мэтра, попросту перетащив Перекрёсток Миров «через годы и через расстоянья» из одного Зазеркалья в другое.

Короче, всё та же «старая песня о главном». «Песне ты не скажешь «до свиданья», песня не прощается с тобой»…

- Основной конфликт разворачивается между двумя Бессмертными – Маклаудом и Иваном. Разворачивается, понятное дело, по формуле «в конце должен остаться только один». Время от времени на сцене появляется безумная фея – Оленька, это ты – и даёт каждому из них зашифрованные указания к действию. Задача Бессмертных – эти указания расшифровать и в зависимости от них пользоваться мечом, магией или тем и другим вместе.

- Это уже какой-то «Последний герой» пополам с «Фортом Бойярд», - фыркнул Иван. – Не спектакль, а реалити-шоу.

- Вши-таки заговорили, - сказал Мелькор, и все засмеялись. – Вот именно – реалити-шоу. А чтобы было ещё более реалити, у Маклауда возникнет виртуальная половая связь с суккубом, которого он сам, по своему обыкновению, и выдумал. С иллюзией, то есть. Иллюзией, как некоторые уже, наверное, догадались, будет Майя.

- Виртуальная связь – это как? – осклабился Боря. – Вроде секса по телефону?

Майя хихикнула в кулачок. Мелькор зыркнул на Борю со своих олимпийских высот:

- Поясняю для тупых и монтировщиков. Виртуальная связь – это влечение, направленное на несуществующий, выдуманный объект. Как если бы Дон-Кихот захотел трахнуть Дульсинею Тобосскую.

- Так бы и говорил – онанизм, - заржал Боря. Моя карающая длань протянулась в намерении отвесить Боре оплеуху, но он всё с тем же кобелиным ржанием проворно заслонился телепузиком.

- Ух, доберусь я до тебя, бандерлог! – пообещал я.

- Свиреп Маклауд во гневе, - прокомментировала сумасшедшая фея.

А я ведь действительно разозлился. Не на Борю – что с него, с придурка, возьмёшь? На Мелькора. И не из-за Майи – Майя тут ни краем, ни боком не при делах. Из-за «выдуманного объекта» вообще. Это был удар ниже пояса, и вряд ли удар случайный.

За Мелькором я и прежде такое замечал – то ли он своими бесцветными глазами навыкате видит больше, чем может показаться, то ли его тараканы обладают какой-то групповой восприимчивостью. «Просекает» людей Мелькор. На раз «просекает». Нутром чует. Поджелудочной железой и желчным пузырём.

Значит, я, то есть, мой персонаж, «по своему обыкновению выдумал себе суккуба»? Забавный сюжетный ход, особенно если учесть, что со всеми без исключения бабами у меня именно так и получалось -  влюблялся, как школьник, в придуманный образ, а после упорно отказывался признать, что этот образ существует лишь в моём представлении и с реальным человеком ничего общего не имеет.

Только не донкихотство это, а чистой воды пигмалионизм. Так и с Иринкой вышло – слепил из неё некую Галатею и не знал, что просыпаюсь каждое утро в одной постели с гипсовой статуей…

И вполне могло случиться, что я Гене во хмелю (например, когда в рубке сидели) что-нибудь невзначай трепанул. Так, мимоходом, вскользь. А Мелькор на ус намотал и ус в загашник сунул. На досуге размотал, пошуршал тараканами и вышуршал суккуба.

Реалити-шоу, едрить его мать…

Но тогда либо Мелькор и в самом деле – гений, либо мне зелёные человечки скоро начнут мерещиться. А из этого следует, что если ничего такого мне в ближайшее время мне мерещиться не начнёт, это значит, что Мелькоровское реалити-шоу будет больше смахивать не на «Форт Бойярд», а на бои без правил, поскольку гениям и дуракам закон не писан.

- Маклауд, проснись! Бессмертные не спят! – громко сказал кто-то. Дружный гогот растревожил мирно висевшее в воздухе табачное облако. Оно тревожно заколыхалось, словно размышляя, не пора ли убраться подальше от столь беспокойной компании.

- Гена, а как же я? – Леночка смотрела на Мелькора своими невозможно круглыми глазами цвета апрельской синевы, и в них отчётливо было видно, до чего же ей хочется получить хоть какую-нибудь роль.

- А тебя по ходу введём, - отмахнулся Мелькор. Похоже, что в те неписаные листы несуществующей пьесы, на которых речь шла о Леночке, Мелькоровские тараканы заглянуть не удосужились. – Там ещё много действующих лиц появится.

Как оказалось, в этом Гена не ошибся, и первым подтверждением  его слов стало возникновение ещё одного персонажа – гонца из Херама, который находился в близком родстве с Годдо, гонцом из Пизы и засланцем в ларёк одновременно. С Годдо его роднило то, что гонца из Херама все с нетерпением ждали и никак не могли дождаться.

Своим появлением на свет этот персонаж был обязан сакральной троице – Боре, Ивану и мне, и зачат был нами троими с месяцок назад посредством бутылки, то есть в процессе выпивания-закусывания. Началось всё с Ивана, предложившего поднять тост за то, чтобы Парамонов отправился  в Херам.

- К херам, - поправил Ивана Боря, решив, что тот оговорился.

- Нет, в Херам! – заспорил Иван.

- Был в древности такой город, - с умным видом вклинился я. – О нём в Ветхом завете говорится. Сказочно богатый был город, а потому все тогдашние шишки, от купцов до царей, туда кого-нибудь посылали. Саня Македонский, так тот каждую неделю отряд солдат посылал. За сушёной коноплёй. Только конопли он так ни разу не получил, поскольку сказано в Писании, что долог и нелёгок путь к Хераму откуда бы то ни было, и особенно – из самого Херама.

Иван захохотал и подавился макарониной.

- Это правда, что ли? – спросил его доверчивый Боря.

- Это не правда, это истина, - сквозь кашель ответил Иван и, прокашлявшись, добавил:

- А ещё поблизости от Херама город Хуям был, про него Омар Хайям писал. Вот все и путались. Пошлют, бывало, кого-нибудь, к Хераму, а он к Хуяму или к Хайяму пойдёт, а то и вовсе к херам. Встретит по пути каких-нибудь херов и спрашивает: «Те ли вы херы?». А херы ни хера не понимают, думают, что он с ними по-японски разговаривает.

Давно установлено, что пьянки, ганджа-сейшны и всякие такие мероприятия – очень благотворная почва, на которой способны взойти самые неожиданные побеги. Из этой почвы лепятся боги и Големы, из сигаретного пепла вырастают Атлантиды, обрастают дремучими лесами и горными массивами, заселяются народами и живут своей выдуманной, но притом почти реальной жизнью, пока не сгинут в мутноватых волнах портвейна. Именно так возник однажды легендарный остров Кайфу, где обитало племя отпыхнутых чукелотов, успевшее за своё короткое (года два или немногим больше) существование напридумывать сонм богов, духов, героев и пророков, сочинить множество легенд, баллад и саг, составивших в итоге объёмистый том, который, к сожалению, так и не дошёл до широкой публики. Гонец из Херама не оставил после себя литературных памятников, зато, несмотря на свою абстрактную сущность, сумел оставить заметный след в истории Перекрёстка Миров. Благодаря нему появилась роль для Бори – роль вполне в духе старины Сэма Беккета. В начале каждого акта Боря должен был выходить на сцену в образе помешанного привидения и замогильным голосом вопрошать: «Не прибыл ли ещё гонец из Херама?», на что ему полагалось отвечать: «С минуты на минуту ждём».  После этого Боря удалялся, во всё горло распевая песню про гонца: «Ты-ы узнаешь его из ты-ысячи-и!..».

Разгоревшееся далее бурное обсуждение того, что должен принести с собой гонец из Херама – благую весть, пакет травы или пять литров пива – задвинуло в тёмный угол всякие мысли о Мелькоровской гениальности, моей паранойе и прочих философских вопросах, так что угомонился даже глист, противно ворочавшийся в области печени – там, где, по моему мнению, следует помещаться душе. Точнее, угомонился бы, если б не Белый Куб.

Самое интересное, что я так и не понял, кого должен благодарить за внезапное пробуждение глиста, который немедленно завертелся ужом, лупя хвостом по сторонам. Дело в том, что Белый Куб возник как-то непроизвольно, сам собой, как обычно и возникают подобные штуки, если, конечно, что-либо вообще можно назвать подобным Белому Кубу. Возникало у меня подозрение, что своим появлением Белый Куб был во многом обязан Майе, но вряд ли даже самая призрачная из иллюзий смогла бы придумать Белый Куб. Белый Куб в том виде, в котором он нам явился, был настолько абсурден, что  не очень-то и абсурдным казалось предположение, будто он сам придумал себя.

Изначально он призван был являться чем-то вроде схоластической модели Вселенной – объём, конечный снаружи и бесконечно расширяющийся изнутри, и, кроме того, служить предметом вожделения Бессмертных, дерущихся друг с другом за право обладания Кубом. Но, честно говоря, если бы не Мелькор, я ни за что не хотел бы иметь такой сувенир. По сравнению с ним Кольцо Всевластия казалось безопаснее китайской бижутерии, а Чаша Грааля – обыденнее ночного горшка.

Глист, не переставая вертеться, истеричным голосом проверещал что-то насчёт того, что если Белый Куб – это модель Вселенной, то из такой Вселенной следует как можно скорее высраться через любую задницу, какая только подвернется. А затем, чтобы прервать мои раздумья о том, в каком соотношении находятся количество вселенских задниц и количество Парамоновских жоп, он завопил про канат, натянутый над пропастью, скольжение по наклонной, а на десерт упомянул психиатрическую больницу и суицид.

Позднее я решил, что Белый Куб  - это агностический символ познания, по сути отвергающий познание как таковое – сколько ни раздвигай границы восприятия изнутри, они останутся на прежнем месте снаружи, и за ними по-прежнему будет находиться нечто, недоступное для постижения. Находясь же внутри Куба и бесконечно раздвигая стены, никогда не увидишь ничего, кроме бесконечного пустого пространства и бесконечных белых стен. Потом от мысли о безграничной ограниченности сознания я перешёл к мысли о его безграничном одиночестве, ограниченном бесконечно раздвигающимися границами. Под конец я совсем запутался и подумал, что, возможно, прав был Боря, сказавший: «Если этот Куб что-то и символизирует, то только внутренний вид психбольничной палаты с точки зрения шизофреника».

Глист пронзительно верещал, что этой минуты Белый Куб всю оставшуюся жизнь будет сниться мне по ночам. Глиста я слушать не стал и, как только все разошлись, заткнул его стаканом водки. И потому остатком этой ночи мне снился не Белый Куб.

 

_______________

 

Мне снился транзитный бес. Тот ли это был бес, что выскочил из Мелькора и лихо подкатил на тройке борзых тараканов прямо под вывеску «Отель «У Маклауда», или какой-нибудь другой, но обосновался он надолго, сняв угол в бельэтаже, за печной трубой. Днём он вёл себя вполне пристойно, и даже более того – был неприметен, как мышь, лишь шуршал бумагами и тихонько бубнил что-то себе под нос. Если бес был и вправду Мелькоровским, то он, вероятно, заучивал наизусть указания из Центра, а после, как положено настоящему конспиратору, их ел. Зато по ночам бес отрывался на полную – носился по чердаку вприпрыжку, грохотал креслом-качалкой и фальшиво выводил: «Ты-ы узнаешь его из тысячи-и!..», чем несказанно нервировал глиста, мешая тому заниматься репродуктивной деятельностью, то есть откладывать яйца по тёмным закоулкам моего кишечника и подсознания.

Возмущённый глист приполз ко мне жаловаться. Я в ответ послал его в задницу, где, как я полагал, ему и следовало находиться. Но глист в задницу не пополз, а, вместо этого, развернул целую агитационно-подрывную кампанию. Облачившись в долгополый сюртук и встав на хвост, он собирал чуть повыше желудка весь мой штат домовых, привидений и мелких бесенят и принимался стращать их грядущим концом света, обещая им также культ личности и вал политических репрессий.

- И ни единый из вас не избегнет чаши сей, - гнусавил глист, - ибо одержим ваш хозяин чердачным бесом, единственная мечта которого – въехать на ваших спинах прямиком в ад!

В конце концов, домовые в страхе разбежались, привидения разлетелись, а мелкие бесенята закидали глиста несвежими фекалиями. Тогда глист решил сменить сюртук проповедника на галстук политика и выдвинул свою кандидатуру на пост гельминт-губернатора. Змеем-искусителем ползал он среди электората, со всеми, не исключая тараканов, здоровался за руку и совал каждому свои предвыборные листовки: «Чтоб душа была чиста, голосуйте за глиста!».

Наблюдая это, я подумал, что, пожалуй, и в самом деле пришла пора устроить чистку рядов партии, а в качестве первого шага нужно арестовать главного смутьяна и сослать в аппендикс. Но претворить своё намерение в жизнь я не успел, потому что в колхозе, то есть в Зазеркалье, наступило утро.

 

_______________

 

Пробуждение в Зазеркалье – это всегда сюрприз, и почти всегда малоприятный. Мало того, что каждый раз пробуждение начинается с мучительных попыток осознать, кем ты проснулся сегодня – Бабой Ягой, Винни-Пухом, императором Клавдием Октавианом или князем Мышкиным – и в какой палате. Сигналом к побудке служит, как правило, вопль телефона, грохот декораций, нежный голос Парамонова, либо то обстоятельство, что на тебя что-нибудь валится либо кто-нибудь наступает. Этим утром меня разбудили звуки, которые мог бы издавать десант пьяных монтировщиков, высадившийся в Пакистане с целью поимки Бен-Ладена. Где-то неподалёку выстрелами гаубиц глухо забухали названия мужских и женских детородных органов, перемежаясь пулемётными очередями: «Мать-мать-мать-перемать!». Но это были не монтировщики. Это разъярённый Парамонов вышел на тропу войны. Вернее, на поле брани.

Вслед за очередным «Тра-та-та-та-мать-мать-мать!» дверь со стуком распахнулась, и в монтировочную ворвалась зарёванная Оля.

- Маклауд, абзац! Шизик сбежал! – всхлипывая, сообщила она.

Шизиком звали крысу. Самую настоящую, но вполне ручную серую крысу мужского пола, что недвусмысленно подтверждали гениталии калибра чуть меньше слоновьего. Шизик (вообще-то, изначально он звался Шустриком, но это имя, почему-то, не прижилось) участвовал в двух Парамоновских постановках, и, учитывая любовь светила мировой сцены к резиново-ленточному детищу двадцатого века, можно было предположить, что в ближайшем будущем количество спектаклей с участием Шизика увеличится штук до пяти. Шизик, похоже, эту тенденцию тоже уловил и по-шустрому смылся.

- Ни фига себе! Крысы ринулись с корабля! – сказал я. – Надо предложить Кравчуку переименовать театр. В Драматический театр «Титаник».

- Ну, что за народ! Раздолбаи, едрить-разъедрить! Крысу, и ту проебли! – гремел в коридоре Парамонов.

- Значит, сегодняшний спектакль отменяется? – спросил я Олю.

- Нет, - снова всхлипнула она. – Он сказал, что спектакль не отменится, пускай хоть всё переебись. Другую крысу мы найти не успели, но Боря притащил кота.

- Равноценная замена, - хмыкнул я. – Размером только побольше, а так одно и то же – четыре лапы, усы и хвост. Даже яйца на том же месте.

Оля вымученно улыбнулась:

- Ну, Маклауд, ты иногда как скажешь…

- Я же гений. Правда, мало кто это признаёт, - пожаловался я, и мы пошли смотреть кота.

Кот оказался чёрным, как аспид, и злющим, как сто чертей. Первым же делом он заныкался в самый дальний угол реквизиторской и на все попытки его вытащить отвечал шипением и царапаньем, за что и удостоился звания гада. Возможно, он таким образом готовился к актёрской карьере – прописав у себя легион транзитных бесов китайско-таджикского происхождения из расчёта по дюжине на квадратный метр.

- Ребята, надо его как-то достать оттуда, - сказала Оля.

- Вот сама и доставай эту зверюгу, - огрызнулся Иван. – Или пускай Боря достаёт – его животина.

- С фига ли моя? – возразил Боря. – Я его на улице полчаса назад за шкварник сцапал. Кто ж знал, что он такой дикошарый?

Иван закурил сигарету.

- Вот бы он Парамонова покусал, - мечтательно произнёс он. – И Парамонов бы взбесился.

- Куда уж ему дальше взбешиваться! – Оля вздохнула. – Ребята, ну давайте что-нибудь придумаем!

Тем временем кот, воспользовавшись общим замешательством, выскочил из своего убежища и бросился наутёк, сшибая с полок реквизит. Ловили кота всем театром, в результате чего зазеркальный фольклор пополнился новым шедевром:

 

В психбольнице опять суета,

Полоумные ловят кота.

Только песня совсем не о том,

Как гонялся дурдом за котом.

 

В итоге кот был изловлен, в нужный момент выпихнут на сцену, после чего он с пронзительным «Уя-у-у!» (что, надо полагать, являлось эквивалентом Парамоновского «Едрить-мать-мать!», только в переводе на кошачий язык) пронёсся через всё Зазеркалье и выскочил из окна директорского кабинета.

 

_______________

 

«Всё, хватит!» - решительно сказал я себе. – «Довольно с меня этого бессистемного помешательства. Если уж сходить с ума, то делать это нужно целенаправленно, по чётко разработанному плану».

Примером такого спланированного сумасшествия была моя бабка. Боевая была бабка, ничего не скажешь. Боевая и предусмотрительная, а потому по-боевому предусматривала скорое начало третьей мировой войны, готовиться к которой начала заблаговременно – сушила сухари, упаковывала в фольгу и полиэтилен для защиты от  радиации и складывала на шифоньер. Ещё один стратегический запас размещался у неё на кухне, в шкафу-пенале, и состоял из различных психотропных препаратов в количестве, достаточном для того, чтобы начисто лишить боеспособности роту вероятного противника.

По политическим убеждениям бабка была верной коммунисткой, по складу характера – стоиком, а по специальности – психиатром, и в силу всего этого надеялась в случае оккупации продержаться на сухарях и галоперидоле до прихода частей освободительной Красной Армии. Стоически она отнеслась и к тому, что вскоре после выхода на пенсию сама диагностировала у себя шизофрению. Она не впала в панику и не поддалась унынию. Используя профессиональные навыки, бабка принялась лечиться.

Я тогда ещё мелкий был и верил постоянно повисающей на моих ушах лапше – бабушка старенькая, вот таблеточки и пьёт. Это позднее я понял, украдкой полистывая медицинские книжки из бабкиной библиотеки, что бабушка не просто таблеточки пила, а проводила курс терапии. Откроет с утра стратегический шкаф, проглотит пару-тройку нейролептиков, закусит корректорами, добавит транквилизаторов и для снятия нежелательного седативного эффекта заполирует кофеина бензоатом. И отправляется сухари сушить, между делом заполняя собственную историю болезни. Сведений о том, какие именно препараты и в каких количествах бабка принимала, я сознательно не привожу – вдруг какой доморощенный психиатр вздумает пойти по её стопам и, подобно моей бабке, вылечится насмерть.

«Смерть совершенна среди готовых лекарственных форм – что уж там, лечит горбы, не говоря о воспаленьи миндалин».* Шизофрению тоже лечит. Хоть бабка и была урождённой Маклауд из клана Маклаудов, курс терапии её доконал, вызвав острую сердечную недостаточность. Так гласила официальная версия, но у меня насчёт официальной версии сохраняются большие сомнения. Слишком последовательной была бабка, чтобы так вот взять и помереть от какой-то сердечной недостаточности. Мне кажется, ей просто надоело ждать начала третьей мировой и играть самой с собой «в больничку». От шизофрении он себя вылечила, сухари стали портиться. Подумала бабка, поразмыслила и проглотила «золотой коктейль».

Можно считать, что она превратила свою жизнь и свою смерть в самое настоящее зазеркальное действо, в акцию, в представление, в перформанс, и я оказался единственным, кто смог оценить её талант по достоинству. Само собой бабкин пример идеального раздвоения личности не мог не убедить меня в том, что самое главное в сумасшествии – это последовательность, без которой художественная сторона сумасшествия обесценивается. Правда, в промежутке между осознанием этой идеи и её воплощением я успел наворотить крайне непоследовательных дел. Если из разочарования в личной жизни ещё более-менее последовательно вытекало намерение свести счёты с личной жизнью посредством содержимого шкафа-пенала, то мой собственный звонок в «скорую помощь» был совершенно алогичным, выпадающим из стройной драматургии моего помешательства, поступком. В итоге меня откачали, а, кроме того, я лишился бабкиного арсенала и обзавёлся глистом.

Собственно, истеричные вопли глиста вместе с воспоминанием о бабке и натолкнули меня на мысль, что из Перекрёстка Миров может получиться нечто более интересное, чем новая форма театра, изобретением которой мечтал прославиться Мелькор. Я уже видел в Перекрёстке великолепный полигон для эксперимента под названием «спланированное сумасшествие» и возможность превращения помешательства в новую форму искусства.

«Мелко плаваешь, Гена», - не без злорадства подумал я. Лёгкость, с которой Мелькоровские тараканы захватили моё ментальное пространство, а также наглое, несанкционированное, пиратское, паразитическое – вот именно, паразитическое! - использование моего пигмалионства – всё это не могло не задеть меня за живое. Генина же близорукость, помешавшая ему увидеть всю глубину его же задумки, давала отличный шанс взять реванш.

«Шизик с погонялом», - про себя усмехнулся я. – «Тараканий ковбой».

Но, если быть честным, клиническая картина моего состояния осложнялась ещё и «галерным синдромом». Я так назвал моё собственное психологическое открытие, которое, быть может, когда-нибудь также назовут, по аналогии с болезнью Боткина или болезнью Дауна, «синдромом Маклауда». И тогда мне придётся, как этому самому доктору Дауну, переворачиваться в гробу всякий раз, когда мной будут обзывать какого-нибудь идиота.

Суть «галерного синдрома» в следующем: сначала у галерного раба, прикованного цепью к веслу, развивается патологическое пристрастие к галере, и он не хочет покидать своего места, даже если его не просто раскуют, а станут гнать с галеры взашей. Это первый этап. На втором этапе у галерника возникает навязчивое желание освободиться, но лишь затем, чтобы выбросить за борт капитана, приковать себя к штурвалу и вместе с галерой пойти ко дну.

Наверное, только галерным синдромом и можно было объяснить моё первое восстание против Мелькора. Вышло так: Мелькор, не то забыв, что подбор музыкального сопровождения отдал на откуп мне, не то, на манер Кравчука, сыграв забывчивость, сунул мне изрядно заезженный (в прямом и переносном смысле) диск Рене Обри.

- Это что? – пристально, с налётом недоумения посмотрев на Мелькора, спросил я.

- Музыка для Перекрёстка Миров.

И тут я решил проявить принципиальность.

- Гена, выбирай: либо Обри, либо я, - сказал я так, словно швырнул в лицо Мелькору  перчатку, ноту протеста и заявление об увольнении, всё в одном флаконе. – То, что уже не раз ели, я жевать не буду.

Действительно, на бедном французе основательно поездили и Парамонов, и Кравчук, и сам Мелькор, и все, кому только удалось на него взобраться. Да и, вообще, какого чёрта?..

- Что же ты предлагаешь? – Мелькор, казалось, даже слегка растерялся. Или сыграл лёгкую растерянность.

- Если ты собираешься создать что-то стоящее, а не плестись в колее парамоновщины, - позволил я себе некоторую назидательность, этакую снисходительную назидательность профессионала, - то музыка должна быть авторской.

Мелькор пилюлю проглотил. Теперь ему ничего не оставалось, кроме как глотать следующие.

- Ты хочешь сам написать музыку? – предположил он.

- Естественно, - ответил   я тоном человека, которого спросили: на самом ли деле в водке содержится спирт? – Более того: я её уже практически написал. Осталось наложить некоторые инструменты и скомпрессировать.

Я не стал говорить Мелькору, что осталось-то всего ничего – только начать и кончить. Галера и без того на какое-то время превратилась в утлый швертбот, идущий с сильным креном галсом бейдевинд.

Получив оплеуху, Мелькор почёл за благо отступить, но тут раздались вшивые голоса. Иван высказал мнение, что в Перекрёсток хорошо вмонтировалось бы что-нибудь готическое, а Боря, слышавший звон, но забывший, что дело не в звоне, а в его источнике, предложил Эминема или, на худой конец, ещё какой-нибудь рэп. Что-то пискнула Леночка – не столько по существу, сколько в стиле: «Ребята, давайте жить дружно».

Но карты были розданы, ставки – сделаны, и жить дружно мы с Мелькором уже не могли.

 

_______________

 

Итак, предстояло совершить пустячное дело – начать и кончить. Кое-какие нереализованные заготовки, вполне подходящие для саундтрека Перекрёстка Миров, хранились у меня на чердаке ещё со времён Зазеркалья под названием «рок-группа», так что задача представлялась несложной. Покончив с детской игровой программой – «Дети, кто из вас помнит, как звали трёх поросят? А трёх медведей? А сейчас ди-джей включит музыку, и мы будем танцевать, как обезьянки!» - я сходил в буфет за пивом и забаррикадировался в радиорубке.

Но едва я успел настроить гитару, включить «Сонек» и вытащить не самый пластмассовый звук из электронных мозгов дешёвенькой «Ямашки-пи-эс-эрки», как с блуждающей улыбкой Офелии («О, нимфа! Чёрт тебя принёс! Закрой же дверь снаружи и в монастырь ступай!» – подумал я) в рубку вторглась Оля.

- Чё надо? – поинтересовался я. Ещё одно моё ноу-хау: сочетание хамского тона с дружелюбным и радостным выражением физиономии. Такое сочетание обычно ставит людей в тупик, заставляя поскорее убраться с глаз и в то же время не позволяя всерьёз обидеться.

- Держи, - сказала Оля и протянула сложенный вчетверо тетрадный листок. Улыбнулась ещё более блуждающе и исчезла.

На листке аккуратным школьным почерком – Олиным, чьим же ещё? – была написана галиматья. Я, конечно, не запомнил дословно, но общий смысл галиматьи (или внешний вид галиматьи, или какое ещё физическое свойство у галиматьи может быть) сводился к тому, что «благородный рыцарь сэр Ланселот, отправившись в поход за Белым Кубом, покинул замок через северные ворота».

Почерк – Олин. Стиль – хрен знает, чей. Дурацкий. Но идея, без сомнения, Мелькоровская.

Мелькор любил повторять, что в театре погружения «присвоение актёром роли» (специфический зазеркальный жаргон) происходит не только на репетициях, а постоянно, чем бы актёр в это время ни занимался. Может, века через два критики и поставят Мелькора на один пьедестал со Станиславским, но пока что он не Станиславский, а свинья, ибо отрывать меня от пива и творческого процесса – это свинство.

Первым моим побуждением было немедленно найти Мелькора и высказать ему своё мнение в выражениях, далёких от парламентских. Но спустя несколько секунд я решил, всё-таки, выяснить, за каким хреном ему вздумалось так бесцеремонно прерывать мои занятия.

Протиснувшись между «Ямашкой» и гитарным комбиком, обругав Олю дурой, Мелькора свиньёй и сравнив тесноту рубки с диаметром анального отверстия, я выбрался наружу. И сразу же увидел Борю. Боря, очевидно, тоже «присваивал роль», так как напялил на себя простыню, обмотался ржавой цепью и с завываниями слонялся по коридору. Что, впрочем, никого не удивляло – подумаешь, монтировщик в простыне! Когда заслуженный артист разгуливал по театру в трусах и лифчике и рвался выпить со всеми на брудершафт – и то было интереснее.

- Эй, призрак оперы! – крикнул я. – У тебя компаса нет?

- Ты узнаешь его из ты-ы-ысячи-и-и-и! – завыл в ответ Боря. – На кой тебе?

- Север определить.

- А ты на деревья посмотри. Где мох гуще, там и север.

- Что-то я на тебе вообще моха не вижу, - съязвил я. – Ладно, давай – жди гонца.

С северной стороны театра, если, конечно, земной шар с моих школьных лет не перевернулся, и Солнце не изменило своего пути, находился служебный вход-выход. Я постоял минут пять, выкурил сигарету. Никакие Ланселоты служебным выходом Зазеркалья не покидали, равно как и служебным входом в него не входили, а, значит, либо Ланселот являл собой существо ещё более бесплотное, чем гонец из Херама, либо некоторые (не будем называть имён!) театральные новаторы проявили склонность к глупым шуткам.

Я вернулся в состоянии раздражения, к которому примешивалось смутное ожидание мелких пакостей. Открыл рубку, да так и оцепенел на пороге.

На гитарном комбике, том самом, что в сговоре с синтезатором затруднял попадание в моё почти суверенное государство, стоял, оскорбляя интимный полумрак рубки своей непристойной, аптечно-больничной белизной, Белый Куб.

Конечно, это была не модель мироздания, даже не действующая модель модели, и даже не бездействующая модель – обычная картонная коробка, аккуратно оклеенная белой бумагой. Рубку я, уходя, запер на ключ – будучи хоть в дупелину пьяным, я не оставляю её открытой, – но кто угодно мог просунуть коробку через окошко в зал. Мне сразу вспомнился висящий в вестибюле плакат, призывающий к осторожности ввиду участившихся случаев терроризма. Плакат советовал с повышенным вниманием относиться к бесхозным, невесть откуда взявшимся предметам, особенно к тем, на которых имеются батарейки, изолента, антенна, и из которых чего-то тикает.

Из самозванца, принявшего облик мирового символа, ничего не тикало, а потому я без опаски его открыл. И чуть не выронил самозванца из рук – внутри лежал будильник.

Будильник не тикал. Он был  остановлен, и стрелки круглые сутки показывали половину двенадцатого.

Эту шутку я счёл ещё глупее первой. Не нужно было становиться Шерлоком Холмсом или комиссаром Мегрэ, как не обязательно было быть семи пядей во лбу или семи вёрст до небес, и всё – лесом, чтобы догадаться о значении остановленных стрелок. Тем более что Мелькор раз по десять всем повторил – репетиция в среду, в двадцать три тридцать.

- Хватит с меня бессистемного и бездарного сумасшествия! – сказал я Лже-Кубу. – За борт Мелькора! За борт!

 

Второй вставной номер

 

«А эта свадьба, свадьба, свадьба ела и бухала…». Всё правильно – и ела, и бухала, и плясала, и падала рожами гостей в салат, и даже пыталась фальшиво петь. А ещё – дымила сигаретами у входа в туалет, обсуждала платье и задницу невесты, в лице новобрачных грызла каравай, раздирала в клочья капустные кочаны и натягивала презервативы на банан.

Все свадьбы одинаковы. Тот, кто побывал на одной из них, на остальные может не ходить – ничего нового не увидит. Всё равно, что ездить из года в год на празднование Дня механизатора в деревню Вшивые Лобки. Те же господа товарищи из района, те же речи, та же художественная самодеятельность. Те же самые ветераны силосного цеха, в орденах и при чекушках. Всё то же самое, что и двадцать лет назад, за исключением переходящего Красного знамени, которое в период перехода к капитализму перевели на портянки.

И, всё-таки, я свадьбы люблю. Любовью отнюдь не платонической, но и не грубо-плотской, типа «имел я их тудыть и растудыть», а расчётливо-холодной любовью киборга-профессионала. Сколько угодно можно говорить, что свадьбы – это гнусные халтуры, тупыми ножницами подрезающие крылья творчеству. Говорить-то можно, но факт остаётся фактом: за халтуры платят, а за творческий полёт – нет.

И поэтому, когда на меня сваливается очередная свадьба, я с нежностью смотрю на диск с Мендельсоном, беру «моторолку» и набираю Акбара. Это ничего, что по-русски Акбар почти не говорит. Зато в его «чебурашку» я отлично помещаюсь со всем моим звуко-световым хозяйством.

А если бы Акбар говорил по-русски, он, наверное, послал бы меня к известной матери и не повёз бы за такие деньги дальше первого столба. И уж, конечно, не стал бы приезжать за мной в два часа ночи на 5-ую улицу 3-его Интернационала, до сих пор не переименованную ни в какую Вознесенско-Преображенско-Крестовоздвиженскую, потому что до прихода Интернационала в телогрейках там с визгами плескались русалки, и драли квакательные пузыри непуганные лягвы.

Но города-сада Интернационал на 5-ой улице 3-его Его почему-то не возвёл. Русалки и лягушки исчезли, а в остальном как было болото, так и осталось.

 

«По просёлочной дороге шёл я ночью,

И была она изрядно грязна.

Вдруг над ухом кто-то вякнул, что есть мочи,

И упал я мордой в кучу говна…»

 

Так и было. Ну, может, не совсем так… Когда я восседал за пультом в виде Зевса-децибелловержца, правой рукой пополняя уровень алкоголя в крови, а левой чувственно прикасаясь к панели управления «Соньки»-брюнетки, сзади кто-то женским голосом взвизгнул и залепил влажными ладошками оба моих, уже слегка залитых, органа зрения.

От неожиданности я поперхнулся водкой, и вместо сладкоголосого Кобзона из колонок взревел сиплый Новиков: «А что это за сервис, если нету баб? Мне вчера хотелось, а нынче вот ослаб…». Вполне свадебная песня, особенно после поздравлений от друзей жениха…

- Вы что, барышня, охренели? – использовал я фирменную лексико-мимическую комбинацию (см. стр. …, эпизод с Олей в рубке).

- Маклауд! – снова взвизгнула барышня, обхватив меня за шею, и я подумал, что, похоже, русалки на 5-ой улице 3-его Единения Наций ещё не перевелись. – Маклауд, ты как здесь оказался?

- На Акбаре приехал, - искренне ответил я и обернулся через плечо.

У пытавшейся задушить меня русалки была весьма милая мордашка со вздёрнутым носиком, полными губками, тушью, начинающей потихоньку стекать с ресниц, и симптомами опьянения средней степени. Безусловно, эту мордашку я знал, возможно, мне даже случалось её целовать, но, при каких обстоятельствах, я не помнил.

Не то, чтобы у меня плохая память на лица, но на моём извилистом пути мне встречалось столько лиц – мужских и женских, симпатичных и не очень, весёлых и хмурых, трезвых, пьяных, похмельных, иногда откровенно злобных и просящих кирпича, а чаще – усталых, издёрганных, озабоченных, беспричинно смеющихся, разгорячённых, светящихся, расплывающихся в алкогольном тумане, - что в моём сознании они стали сливаться в одно многоликое, бесконечно изменяющееся лицо. За исключением, пожалуй, двух-трёх, чьи черты вытатуированы жжёной резиной на коже моей памяти – Иринкиного, например. В остальных же случаях узнавание всегда превращается в долгий и нудный процесс, похожий  на поиск в базе данных файла, более или менее соответствующего заданным параметрам.

- Алиска, ты, что ли? – догадался я, подавив неджентльменскую мысль, что по заду я, наверное, опознал бы её скорее, чем по лицу.

- Ну, а кто ещё? Во дела! Маклауд ездит по свадьбам и крутит попсу!

- Что делать – кушать хочется.

- Слушай, Маклауд, ты что, весь вечер так голодный и сидишь? Может, тебе принести чего?

- Водки, - выдохнул я.

Мне требовалась небольшая передышка. И дело было вовсе не в каком-то там наплыве чувств – так, внезапно материализовавшееся (довольно, кстати, приятное) воспоминание. Просто я уже знал, чем и как закончится сегодняшний вечер. Знал, что эта, кажущаяся случайной встреча, далеко не случайна – это бес, обосновавшийся, подобно чёрту на колокольне Эдгара По, на моём чердаке, развернул зеркала навстречу друг другу, в результате чего Зазеркалья взаимно отразились, образовав зеркальный коридор.

Знал об этом и мой неразлучный паразит.

- Послушай меня, послушай, - зашипел он, - бес с вами со всеми – с тобой, с твоим Мелькором, с Иваном и его юношескими понтами, с Борей, с психопаткой Олей, даже с Майей! Вы – люди конченные, но она-то – нормальная девчонка, нормальный человек, не Зазеркальщик! А ты собрался её в ваш бедлам затащить!

- Может, это её судьба, - пожал я плечами. – Фатум. Рок.

- Да какой  ещё рок! – глист сорвался на дискант. – Совращение малолетних, вот это что!

- Она совершеннолетняя.

- А по мозгам – малолетка! Однажды ты уже устроил ей нервный срыв своей похотливой полулюбовью – поматросил и бросил, а теперь хочешь вконец крышу свернуть!

- Во-первых, я её не бросал, - сказал я и почувствовал острое желание сблевнуть. Может, оттого, что гад внутри меня, распалившись, принялся елозить и чебурахтаться сверх всякой меры, или от ощущения, что я, получается, перед ним – перед гадом! – вроде как оправдываюсь.

- В вечной любви мы с ней не клялись, просто нам было хорошо вместе, а потом… Как-то так, незаметно, плавно расстались.

- Это тебе незаметно было, - проскрежетал глист.

- А, во-вторых, - повысил я внутренний голос, - ты – солитёр, бычий цепень, копрофаг, говноед, и место твоё – в параше.

И с сознанием одержанной победы я поставил Бритни Спирс.

- Прикинь, всё сожрали, - удручённо сообщила вернувшаяся Алиска. – В натуре, жрать сюда пришли! Кроме водки, ничего не осталось. Придётся тебе терпеть до горячего.

- Ну, и ладно, - я, действительно, нисколько не расстроился. – А ты-то сама здесь какими судьбами?

- Так я же свидетельница!

- Хорошо, что не очевидица, - пошутил я, - очевидцы долго не живут. Значит, ещё не замужем? Или, может, уже?

Глист, почуяв неладное, больно хлестнул меня по почкам.

- Ещё. И в ближайшее время не собираюсь, - пошатнувшись, сказала Алиса. – Хочу, пока молодая, хвостом повертеть.

- Эй, брателла, а что-нибудь наше, пацанское у тебя есть? – из-за лучей светового эффекта на меня выплыла мутная харя. – Ну, за жизнь, и всё такое, сечёшь? Саня Новиков – тоже ништяк.

- Будет, - пообещал я.

- Вруби им «Металлику», - посоветовала Алиска, - пускай обосрутся. Я у тебя в дисках пороюсь, ничё?

- Ничё. Только диски мне не перепутай.

- Маклауд, а из наших ты кого-нибудь видишь? Таньку, Дзена, Боромира? А этого, Селькора? – «Сильмариллиона» Алиска не читала, а в голливудском варианте Толкиеновской саги Мелькор не упоминался. – Ну, этого, Мелькомбината, он ещё тогда игрушку клёвую придумал – не по Толкиену, и не «хистори», вообще от фонаря?

- Каждый день его вижу. У нас с ним сейчас игрушка ещё покруче.

- Правда? А где – на Горке или в лесопарке?

- Алиска, мы же – старичьё. На Горке нам делать нечего, там один молодняк. Мы – в Зазеркалье.

- Маклауд, блядь, наливай, а то уйду! – потребовала Алиса. Девушку явно несло по кривой-косой-нелёгкой в основательный загул. – Слышь, я хочу к вам как-нибудь затусоваться!

- Да хоть сегодня, - предложил я. Глист взвыл и утопился в водке. Бес на чердаке плясал гопака под Верку-Сердючку. С потолка на ошалевших домовых сыпалась штукатурка, в полёте превращаясь в кокаин. На Перекрёстке Миров перевернулся «СуперМАЗ», гружёный чилийским самогоном. Тараканы, закусив усы и удила, галопом пошли на нерест. Презерватив на банане лопнул, как трест, и в капустном кочане был обнаружен зародыш кентавра. «Хар-рашо, всё будет хар-рашо!», - беззастенчивой ложью хрипели колонки, ионизированный поток бессознательного стартовал с Байконура со скоростью двести децибеллов в миллисекунду, а я, утратив счёт выпитым миллилитрам, с кавалерийской лихостью вздымал на дыбы фейдер* и целовался взасос с окончательно размякшей Алиской.

 

- М-Маклауд! Эту твою светящую м-мудотень н-несу я! – заплетающимся языком сказала Алиса, хватая «Мартына», как я по-свойски зову пятисотбаксовый световой эффектор фирмы «Мартин». – Н-не ссу, и т-ты не ссы, не уроню! Где ты припарковал свой «Кадиллак»?

«Кадиллак» модели «ИЖ-чебурашка» уже полчаса стоял у входа. За рулём «Кадиллака» сидел Акбар и меланхолично жевал насвай. Пускай по-русски он и плохо говорил, зато понимал хорошо, к тому же, в данной ситуации для понимания, что к чему, лингвистических талантов не требовалось – вывалившаяся из дверей живая скульптура, состоявшая из меня, колонки и Алиски с «Мартыном» (колонку я волок правой рукой, а Алиску – левой), не оставляла ни малейших поводов для непонимания. Акбаровская понятливость в сочетании с крайне ограниченным количеством пассажирских мест в «чебурашке» и маловероятной в это время суток, но, всё же, не совсем невозможной встречей с «гибэдэдэшниками», обошлась мне в лишние две сотни. Но что такое две сотни по сравнению с мировой (читай – театральной) революцией?

- Дэвушка блэват не будэт? – спросил понятливый Акбар, когда я завершил погрузку багажа: аппаратуру – в кузов, себя – на сиденье, пьяную Алиску – к себе на колени.

- Не будет, - заверил я. – Алиска, ты же блевать не будешь?

- Блевать? – задумалась она. – Нет, блевать не хочу. Выпить хочу.

- Без проблем. Аппаратуру выгрузим и непременно выпьем.

Акбар понимающе ухмыльнулся и сплюнул за борт жёлтую от насвая струю.

 

Первое, что я услышал, проникнув через служебный вход в Зазеркалье – зычный голос Ивана, произносящего обличительную речь.

- Да потому, что нельзя людьми задницу подтирать! – разносилось по театру. Понятно, с корабля на бал. С Акбара на митинг.

Митинг проводился по старой кухонной традиции. Мужское население Перекрёстка Миров, за исключением отсутствующего Мелькора, который опять где-то бегал, отправило народ в поле и, взяв для промочки горла флакон, уселось поносить начальство.

- Об чём базар, мужики? – ставя на пол колонку и поддерживая попавшую в десятибалльный шторм Алиску, поинтересовался я.

- О мудаках! – ответствовал Иван

- Слыхал, Маклауд, в этом месяце опять зарплаты не будет, - пояснил Боря. – А всё из-за Кравчука.

- Так вроде ж не Кравчук зарплату выдаёт, а бухгалтерия!

- Ага! И та же бухгалтерия перечисляет деньги на Кравчуковский реквизит. А нам говорит: «Потерпите, ребята, ещё месяцок. Если жрать нечего, займитесь лечебным голоданием». Знаешь, сколько бабла вбухали в новый спектакль? Пятьдесят косарей! – с праведным возмущением и неприкрытой гордостью от причастности к тайнам высших сфер заявил Боря.

- Ты-то откуда знаешь?

- А я счёт-фактуру видел. Не, зашибись, а?

- Да все они козлы! Что Кравчук, что Парамонов, что Мелькор! – сказал Иван.

«Так-так-так!» - подумал я. – «На галере зреет бунт. Интересно, что это у Ивана – галерный синдром, юношеские понты или острый приступ фрондёрства?». И осторожно спросил:

- Мелькор-то чем перед тобой провинился?

- Заколебал! То назначает репетиции, то отменяет. И, вообще, нагородил непонятно чего, а мы должны это играть! Как мы можем понимать задачу, если режиссёр её сам не понимает?

У Буриданова осла было передо мной одно преимущество – он не мучился сознанием того, что он – Буриданов осёл. Я же сейчас почувствовал себя до гениальности тупым ослом, мечущимся между двумя вариантами – поддержать Ивана или выступить против него на стороне Мелькора? Глист вертелся, как ужаленный, выл в голос и кусал мою печень. Бес на чердаке отплясывал что-то совсем непристойное. С потолка вместо кокаина сыпался дуст. Тараканы в панике, ломая усы и лапы, беспорядочно носились по извилинам. «Я подумаю об этом завтра», - вспомнил я спасительную фразу знаменитой Скарлетт О’Хара и удивился, почему она до сих пор не стала главной в моём комплексе аутотренинга.

- Парни, вы можете хоть одну пьянку не говорить о работе? – взмолился я. – Тем более что я привёз к нам в гости это милое создание, которое вот-вот уснёт, слушая ваши дебаты!

Однако Алиска, глотнув воздуха вожделенного Зазеркалья, не только не собиралась засыпать, но даже слегка протрезвела.

- Клёво! – сказала она, озираясь. – Маклауд, ты почему не сказал, что везёшь меня в настоящий театр? Йо-у, сколько декораций! А мечи, они что, настоящие?! – в груде реквизита Алиска, естественно, обратила внимание на самые «толкиенутые» предметы.

- Если по цене, так почти настоящие, - пробурчал Боря. – Хапуге, который их делал, по сотне баксов за каждый отвалили.

Алиска тут же схватила один из мечей и, размахивая им в опасной близости от головы Ивана, спросила:

- Ну, как, похожа я на Галадриэль?

- На электродрель? – съехидничал Иван. – Похожа.

- Мерзкий гоблин! – возмутилась она. – Ты ответишь за свои слова! Я вызываю тебя на бой!

Иван отмахнулся:

- Ну тебя. Вон, с Маклаудом повоюй.

- А толку-то со мной воевать, я всё равно Бессмертный, - сказал я. – Давайте лучше водку пить.

- Давайте водку пить! – поддержала Алиска. – А потом будем безобразия хулиганить!

В безобразиях наша тёплая компания весьма преуспела. Мы с Иваном не преминули сразиться на мечах. Несильно покалечили друг друга и разбили на лестничной площадке окно. Алиска забралась в костюмерную, откуда вывалилась в надетом задом-наперёд костюме Екатерины Великой, пошитом специально для нового Кравчуковского спектакля. Отплясывая в этом крайне неудобном наряде, она споткнулась и упала, опрокинув стол. Боря поначалу взял на себя роль ди-джея, но, услышав песню группы «Корни» - «Ты узнаешь её из тысячи», - обмотался простынёй и пошёл бродить по театру, издавая непотребные звуки. В конечном итоге он забрёл в туалет, где, восседая на толчке в позе римского императора, благополучно уснул.

Какие-то остатки благоразумия заставили меня собрать с пола осколки, поставить на ноги стол и, затащив Алиску в костюмерную, заставить её снять Екатерининский костюм.

- Раздевают! Насилуют! – на всё Зазеркалье вопила Алиса, пока я стаскивал с неё эту лубочную подделку под восемнадцатый век.

- Насилуют, говоришь?  - спросил я и расстегнул уже не Екатерининскую, а Алискину собственную блузку.

- Ага, насилуют, - тише сказала она и обвила меня руками.

Тогда я спустил с Алиски брюки, следом за ними - трусики, и ухватился за такой знакомый, за всё прошедшее время нисколько не утративший упругости зад.

Алиска пьяно сопела мне в ухо и сучила ногами, пытаясь освободиться от стреноживших её штанин.

- Погоди, - сказал я и помог ей раздеться полностью.

- Жди меня здесь. И не вздумай одеваться, я быстро.

- Ты куда? – полужалобно, полувозмущённо протянула она.

- За водкой.

Не знаю, почему, но мне нравится ненадолго отлучаться, когда меня ждёт дома или где-нибудь ещё обнажённая девушка. Меня это невероятно возбуждает. Я шёл к ближайшему ночному магазину, чувствуя нарастающее напряжение в штанах. Может, в таком поведении и есть что-то садистское, но разве не все гении – садисты?

Когда я вернулся, не вздумавшая одеться Алиска беспробудно спала, скорчившись эмбрионом на платье Екатерины Великой.

 

 

Третий акт

 

Третий акт –

Приближается эра реформ.

Возьми же ружьё со стены,

Передёрни затвор,

Ну, и так далее…

Ю.Наумов

 

… Я метался внутри Белого Куба, среди непристойно, вызывающе, аптечно-белых стен. Стены послушно отступали передо мной, оставляя меня всё в той же безгранично ограниченной, бесконечно расширяющейся пустоте. Я, Маклауд, полностью присвоил свою (свою, а не придуманную Мелькором) роль, поверил в своё бессмертие, победил всех остальных Бессмертных и в награду получил Белый Куб. И остался один.

Нет, не один. Со мной были мой глист и мой бес.

- Они правы. Ты – неудачник, - злорадствовал глист, наблюдая, как я тщетно пытаюсь вырваться из плена безропотно уступающих дорогу, но никуда не исчезающих преград. – А кто ещё? Сначала тебя выгнали из института, потом – из фирмы, теперь – из театра. Больше и выгонять неоткуда.

- Врёшь, паразит! – кричал я. – Я отовсюду уходил сам!

Мне ужасно хотелось врезать кулаком по его гнусной, злорадной, ухмыляющейся, кровососущей морде, как я врезал после премьеры Перекрёстка Ивану, но я не мог этого сделать, потому что паразит находился внутри меня. Глупо было бить морду самому себе. Я бросался с кулаками на стены, а стены уклонялись от удара, словно боксёр-профессионал, шутки ради спаррингующий с пьяным дилетантом.

Бес, которому, как видно, прискучили танцы, лениво покачивался в кресле-качалке, дымил трубкой и резонёрствовал:

- Да, в этом мире неудачником быть хуже, чем педерастом-спидоносцем. Тот может рассчитывать, по крайней мере, на брезгливое сочувствие, а неудачник не может рассчитывать ни на что. Его даже неоткуда выгонять.

Дым бесовской трубки дрейфовал кучевыми облаками по внутреннему пространству Белого Куба, временами образовывая замысловатые фигуры, и пах чем-то знакомым, но забытым – не то лосьоном после бритья, не то одеколоном «Гвоздика». Я снова прицелился для удара по стенам и снова промахнулся – стены опять отступили. В этот раз им ещё и подыграл пол, уйдя из-под ног.

- Неудачником становишься только тогда, когда начинаешь им себя ощущать, - внезапно сказал чей-то голос, не принадлежавший ни бесу, ни глисту, ни, тем более, мне. Приподнявшись с предателя-пола, я огляделся. Кроме нас троих, в Белом Кубе не было никого.

Голос казался знакомым. Знакомым, но забытым, как запах одеколона.

- Кто ты? – спросил я. Бесовский дым немедленно принял форму вопросительного знака.

Голос не ответил. Я слышал только осенне-лиственное шуршание глиста и астматические хрипы трубки беса.

- Кто ты? – повторил я и, не получив ответа, понял, что голос был иллюзорным. Иллюзорным, как сон, как жизнь, как Зазеркалье. Как Майя. С некоторых пор для меня всё стало иллюзорным. Единственной реальностью был Белый Куб.

И, всё-таки, глист ошибался – кое-что мне удалось. Я сделал своё помешательство произведением искусства. Для того чтобы поставить точку, нанести последний мазок, произнести финальную реплику и опустить занавес, недоставало только одной вещи – бабкиного шкафа-пенала.

 

________________

 

- Ну, что, ты готова? – крикнул я через окошко рубки. Майя кивнула.

- Ага. Врубай, Маклауд, музыку!

Она стояла возле кулисы, одетая в чёрный тренировочный костюм. Уставшая, но, тем не менее, собранная и напряжённая. И, как всегда, иллюзорная. Я потянулся к «Соньке», мельком глянув на часы. Было десять минут пятого ночи по зазеркальному времени, а это значило, что мы работали уже более четырёх часов.

Колонки разразились барабанным брэком, ухнули низы, и, когда в третьем  такте вступила гитара, Майя вылетела на сцену. Её тараканы обычно копошились где-то глубоко, редко показывая усы на поверхность, зато их массовым выходом, парадом-алле и бразильским карнавалом был танец. От многих танцевальных номеров Майи пробегали по коже мурашки, а от этого – особенно. Чудилось, что хрупкую чёрную фигурку, кажущуюся ещё меньше и беззащитней на лишённой декораций огромной голой сцене, рвёт на части стая обезумевших бесов.

«Она танцевала на бугристом асфальте, и на старой пластинке умер последний солнечный блик», - шепнул мне мой бес. Чьё это? Ахинея, конечно, но что-то в этой ахинее есть.

«Жаль, что Майя – только иллюзия», - подумал я, глядя на её иступлённые, немыслимые пируэты. И, отдав эту мысль на съедение ненасытному глисту, поднял уровень звука.

С той послесвадебной ночи, когда мы основательно похулиганили безобразий, я несколько раз звонил Алиске. «Абонент временно недоступен», - с механическим раздражением постоянно отвечал механический женский голос. Почему-то живые девушки из справочной службы сотовой компании разговаривают куда дружелюбнее. Эта же виртуальная баба каждый раз рявкает так, словно озлоблена на всех абонентов, доступных и недоступных, за то, что ей, как и нам, Зазеркальщикам, третий месяц зарплату не платят. Хотелось бы знать, какому остряку-самоучке взбрело в голову придать автоответчику интонации советской труженицы пивного ларька, на манер кукушки из часов-ходиков выкрикивающей: «Пива нет! Пива нет!»?

- Маклауд, с начала! – перекрикивая грохот, потребовала Майя. «С начала, так с начала», - не стал возражать я, хоть и не понимал, что за бесы заставляют её так себя изматывать.

О том, чем мы с Майей занимались по ночам, не знал никто – ни Мелькор, ни Боря с Иваном, ни, подавно, Кравчук. Ночные репетиции оставались нашим с ней секретом.

Вначале было… Нет, не слово. Требование.

- Хочу послушать твою музыку, - сказала Майя, подрезая на корню саму возможность каких бы то ни было отговорок. Да я, собственно, и не собирался её отговаривать – наоборот, был весьма польщён. Майя слушала молча и внимательно, хмуря красивый лоб и слегка раздувая ноздри, словно учуяв дичь.

- С начала, - попросила она, когда все треки закончились, и, прослушав повторно, заявила:

- Я буду под твою музыку ставить номер.

- Вообще-то, это музыка для Перекрёстка Миров, - сказал я.

- Ну, значит, и номер будет для Перекрёстка Миров, - ответила Майя. – Маклауд, ты со мной пару-тройку ночей порепетируешь?

- Легко.

В отличие от Мелькоровского предложения насчёт создания нового театра, на Майино я согласился сразу. Во-первых, этим предложением Майя ласково погладила по шёрстке мою гениальность, и, во-вторых, очаровательная девушка не перестаёт быть очаровательной девушкой, даже будучи при этом иллюзией.

- Только, Маклауд, давай пока никому ничего говорить не будем? Сделаем Мелькору сюрприз?

 

Трек кончился. Взмокшая и запыхавшаяся Майя подошла к окошку.

- Выпьешь? – предложил я.

Майя помотала головой:

- И без того уже, как пьяная.

- Может, хватит на сегодня? А то заездишь себя, как Папа Карло Сивку-Бурку!

- Папа Карло – Сивку-Бурку? Это уже что-то новое!

- Это хорошо забытое старое из сборника афоризмов Маклауда. Из неизданного.

Майя засмеялась, пускай устало, но не иллюзорно. Ощущение марионетки, дёргаемой за нитки веселящимся бесом, призрака, тени, колеблемой и гонимой таким же призрачным сценическим ветром, исчезло.

- Слушай, Майя, если я сейчас вылезу из окошка и облапаю тебя, ты растаешь в моих руках?

- Нет, я просто убегу, - снова засмеялась Майя.

 

_______________

 

Казалось, ничто не предвещало премьеры, кроме того, что Боря время от времени обматывался простынёй, мы с Майей бдели ночами, а Оля, проносясь мимо кого-нибудь из нас с охапкой реквизита, совала записки с тарабарщиной. По-моему, теперь она это делала безо всяких указаний со стороны Мелькора, присвоив роль и увлёкшись игрой в таинственность. Сам Мелькор продолжал бегать по диким степям Забайкалья, лишь изредка удостаивая Зазеркалье своим посещением. Иван брюзжал, Парамонов матерился, Леночка скучала в гардеробе, грустно глядя из-за стойки невозможно-синими глазами, Кравчук делал вид, что ничего не замечает – даже того, что на лестнице стало одним стеклом меньше. Алиска по-прежнему не отвечала на звонки. Давались спектакли и проводились  детские утренники, Тимошенко глушил по утрам минералку. В Зазеркалье, как в Багдаде, было всё спокойно.

Но премьера всё-таки грянула, и грянула, как все стихийные бедствия, в которых был замешан Мелькор, неожиданно. Великий и Ужасный объявился и объявил, что Перекрёсток Миров мы играем в следующее воскресенье, в малом зале, и отныне будет так еженедельно до скончания веков.

И, разумеется, все сразу же забегали, подобно Мелькору и его тараканам. Бегал Боря в простыне, бегал я с мечом в руке и «Сонькой» под мышкой. Иван бурчал, но тоже бегал. Бегала Леночка – бес знает, куда, откуда и зачем. Больше и беспорядочнее всех бегала Оля, таская реквизит, готовя костюмы и раздавая, как глист из моего сна, направо и налево невразумительные прокламации. Лишь спустя какое-то время я догадался, что это были пригласительные билеты на премьеру Перекрёстка Миров. Бегала Майя – с неё мы на бегу обменивались многозначительными взглядами.

Один Мелькор не бегал. Он уже набегался.

И вот, настал тот день… И показал, что Гена бегал не зря. Зал был набит под завязку, от обилия телекамер рябило в глазах. Это потом я прочитал в газетах про «уникальный эксперимент», «новое слово в театральном искусстве», «продолжение традиций Сэмюэла Беккета», «умопомрачительный перформанс», «театр погружения» и прочую чушь. Тогда же я лишь с удивлением и некоторой растерянностью констатировал, что в зале присутствует вся титулованная городская богема, представлена вся околокультурная пресса и почти весь так называемый бомонд.

Публике было предложено по своему усмотрению выбрать любые роли, в рекордно короткие сроки присвоить их и принять участие в спектакле. Желающих, однако, почему-то не нашлось, за исключением некой девицы в лёгком подпитии, чем-то напомнившей мне мою Алису. Девица непременно желала играть Баффи, Истребительницу Вампиров, но что делать в этой роли, определённо не знала. Она потолклась на сцене, потом пожала плечами и куда-то делась.

Честно признаться, я о своей роли знал не больше неё. Иван, кажется, тоже. Первые сорок минут мы с ним бродили кругами, старательно не замечая друг друга, и бросали иногда в зал что-то вроде: «В конце должен остаться только один», «Всё ради Белого Куба», «Я чувствую присутствие», «Русским духом пахнет», «Победителей не судят» и «Jedem ist seine».* Положение спас Боря. Первый его выход – «Не прибыл ещё гонец из Херама?» - был встречен недоумением, второй – аплодисментами, третий – овацией, а пятый – коллективной истерикой. Я успел отметить, что солидный бородатый дядя, редактор какого-то журнала, на пятом Борином выходе присел на полусогнутых и, лупя себя по ляжкам, зашёлся гомерическим хохотом.

А вот Майин номер произвёл настоящий фурор. Зрители аплодировали стоя. Мечущаяся по сцене хрупкая чёрная тень, управляемая неведомыми силами, раздираемая бесами (внутренними противоречиями? неосознанными желаниями? смутными порывами?) представлялась иллюстрацией человеческой судьбы в этом перекошенном мире и одновременно символом Зазеркалья. Пожалуй, её номер – это единственное, что извиняло (общечеловеческий жаргон), то есть оправдывало (зазеркальный жаргон) происходящее здесь придурковатое шоу.

В конце концов, мы с Иваном, руководствуясь указаниями помешанной феи, скрестили мечи возле Белого Куба.

- Занавес! – гаркнул на весь зал Мелькор и собственноручно вырубил свет на сцене, обозначив финал спектакля. Действительно, если бы я убил Ивана, или, напротив, Иван убил бы меня, конвейер бы остановился, и в следующее воскресенье играть было бы нечего.

Всё прошло блестяще – так считал Мелькор. Всё проканало «на дурика» - так полагал я. Но, может быть, развитие второй стадии моего «галерного синдрома» и задержалось бы, остановленное несомненными успехами, ударным трудом и перевыполнением плана (как там ещё говорилось в советские годы?) на вверенном мне участке гребного процесса, если бы не одна, случайно услышанная мной фраза.

- Скажите, Геннадий, чью музыку вы использовали в вашем спектакле? – допытывалась въедливая и, к слову сказать, симпатичная журналистка.

Мелькор, затмив на целых три часа светило современного театра – Парамонова, грелся в лучах собственной славы. Лучи напекли ему голову, вызвав звёздную чуму и лучевую холеру. У рыцаря началось головокружение от доспехов.

- Да так, никому не известного самодеятельного композитора, - ответил он.

 

_______________

 

- Сука! Пидор! За борт! – вот всё, что я произносил почти весь вечер. Меня спрашивали: «Маклауд, есть зажигалка?». Я отвечал:  «Сука!». Мне предлагали водки, я говорил: «За борт!». Все почему-то думали, что этим я выражаю страстное желание поблевать.

- Маклауд, давай я тебя свожу, - вызвалась сердобольная Леночка.

- Пидор! – невпопад рявкнул я. И хорошо, что невпопад – скажи я: «Сука!», Леночка приняла бы это на свой счёт, а ведь она-то, милая дурочка синеглазая, ни в чём не виновата.

Бес потерял ориентацию. Пытаясь исполнить аргентинское танго с воображаемым партнёром (с суккубом, наверное), он налетел рогами на печную трубу. С чердака снова посыпалась штукатурка, да так штукатуркой и осталась.

И лишь тогда, когда бес пересчитал все искорки и звёздочки перед глазами, а я влил в себя – не знаю, сколько, но много, - лишь тогда я вспомнил, что в русском языке есть и другие слова.

- Иван, а, Иван! – позвал я. – Мелькор идею загубил. Придумать-то придумал, а, скорее, спёр у кого-нибудь – и загубил. Давай Мелькора в Херам отправим, а идею оживим. Я на себя возьму литературную часть, ты – постановочную, и симпатичные журналистки интервью будут брать у нас.

- С тобой? – скривился Иван. Он влил в себя не меньше, чем я, иначе вёл бы себя поосторожнее. – С тобой не хочу.

- Почему?

- Потому, что ты – неудачник.

Мне Леночка сказала после, что я сделался бледнее покойника и зеленее любой кикиморы болотной.

- Кто?!

- Неудачник. Да посмотри на себя! Тридцатчик разменял – и что? Ни дома, ни семьи, ни денег, ни карьеры – одно сплошное самомнение!

Всё, что я выпил, бросилось мне в голову, и я действительно чуть не сблевнул. Но на координацию движений это не повлияло. Мой кулак очень чётко врезался Ивану в нос.

 

________________

 

- Маклауд, что это? – тихо спросил Кравчук, тыча мне прямо в лицо платьем Екатерины Великой.

- Костюм, надо полагать, - ответил я и потрогал набухающий под глазом очень болезненный и крайне неэстетичный синяк.

- Нет, это что, я вас спрашиваю? – повысил Кравчук голос, продолжая пялиться на меня своим добрым взглядом старой ящерицы, и я подумал, как много во внешности и повадках Кравчука чего-то рептильного.

- Я же сказал – костюм.

- Вы посмотрите, в каком виде этот костюм!

Да, вид был ещё хуже, чем у меня с похмелья. Мало того, что костюм был измят так, словно его в течение получаса жевала особо старательная корова, вдобавок к этому, спереди расплывалось зловещее бурое пятно. Едва ли это была кровь – больше походило на кильку в томате.

- Очевидно, с вешалки упал, - предположил я. К объяснениям с Кравчуком я был сегодня совершенно не готов. Я вообще был ни к чему не готов, хоть «у меня и не бывает нерабочих состояний». Я силился припомнить вчерашний вечер, и приходил к выводу, что его большая часть скрыта от меня завесой густого тумана. Я помнил, как ударил Ивана, как мы с ним сцепились. Смутно помнил, как визжали Оля и Леночка, как Иван с разворота заехал мне в глаз, что послужило поводом к ещё более ожесточённой битве – такой, что если бы Боря не перестал играть роль наблюдателя ООН и не предпринял активных мер по разниманию пьяных Бессмертных, в конце бы действительно остался только один. Дальнейшее терялось в тумане.

- С вешалки, говорите? А как звали эту вешалку? – снова очень тихо спросил Кравчук. И вдруг, потеряв самообладание, сорвался на крик:

- Вы что, совсем стыд потеряли?! Это ж надо такое придумать – таскать блядей в храм искусства!

«Ах, какой высокий стиль!» - про себя усмехнулся я и понял – это Иван. Кроме него, было некому. Той ночью мы, если не считать Алиски, веселились втроём, но Боря не стал бы сдавать меня Кравчуку хотя бы из простой мужской солидарности. А Ивану проклятое платье позволило исподтишка отомстить.

- Ну, зачем же так грубо? – сохраняя внешнее спокойствие, сказал я, хотя внутри кипели расплавленная смола, змеиный яд и чёрная отравленная желчь. – Не блядей, а любимых женщин. К тому же, разве театр чем-нибудь отличается от борделя?

- Во-он! – утратив остатки самоконтроля, по-бабьи взвизгнул Кравчук. – Вон из моего театра!

- Как же так – вон? – спросил я, внутренне корчась в судорогах от собственного яда. – Вы же прекрасно знаете, что я незаменим!

- Завтра будете писать объяснительную! – визжал Кравчук. – А сейчас – вон!

Я смотрел на Кравчука и представлял его себе таким большим извивающимся гадом, вроде восьмидесятикилограммовой бесхвостой ящерицы, и это мысленное зрелище отчасти забавляло меня, отчасти служило противоядием.

- Нет, объяснительную я завтра писать не буду. Я сегодня напишу заявление.

Позже я сам удивлялся тому, с какой лёгкостью я вылечился от «галерного синдрома», жирной косой чертой перечеркнул кусок жизни, посвящённый Зазеркалью, плюнул на потраченные усилия, рубанул цепь и прыгнул с борта в воду. Практически без сожалений. Всё равно сосуществовать в одном измерении с Мелькором и с Иваном я больше не мог.

И, что характерно, ни глист, ни бес по этому поводу тогда ничего не сказали. Кажется, даже глист уразумел, что этот поступок был, может, и не самым умным, но, во всяком случае, честным. В кои-то веки мне удалось проявить честность по отношению к самому себе.

_______________

 

Так я и убедился, что совсем не обязательно рубить головы Бессмертным, чтобы обрести Белый Куб. Или чтобы он обрёл тебя. И тогда начинается настоящая война, по сравнению с которой все зазеркальные сражения кажутся ничего не значащей мелкой вознёй.

У Белого Куба три настоящих имени, одинаково начинающихся на букву «о»  - Одиночество, Отчаяние и Опустошённость. ООО «Белый Куб», и ты сам – его учредитель. Долго длилась моя война с этой фирмой, упорно не желавшей меня отпускать, и не раз я напрасно искал в Белом Кубе бабкин шкаф.

Война с Белым Кубом – самая беспощадная из всех войн, потому что это война с самим собой.

Наконец, Белый Куб уступил и принял форму оштукатуренного пространства размером в девять квадратных метров, снятого по случаю совсем недорого. Пространство имело окно и дверь. Я вышел через дверь, потому как створки окна были тщательно замаскированными дверцами бабкиного пенала, а он мне уже не был нужен.

Я вышел на улицу и поразился тому, как много времени прошло. Зазеркалье я покинул в самом конце сезона, то есть в июне, а сейчас, по всем приметам, была уже осень. Лето проскочило мимо, оказалось вычеркнутым из моей жизни. Лето съел Белый Куб.

Я шёл, глядя под ноги и шурша опавшими листьями. Глист ворочался, но молчал. Безмолвствовал и бес.

- Маклауд! Привет!

Я поднял глаза – Майя! Ну вот, меня уже начали посещать призраки прошлого. Наверное, я вконец слетел с катушек. Помешательство стало неконтролируемым.

- Привет, Иллюзия, - сказал я.

- Маклауд, я тебе звонила, звонила на сотовый, а он всё отключен и отключен. Ты где запропал?

- Я был в Белом Кубе. Там сотовая связь не работает. А зачем звонила-то?

- Ты так резко свалил из театра, что я подумала, вдруг с тобой что-то случилось?

Странно. Зазеркальщики, конечно, бывают порой народом отзывчивым, но лишь по отношению к тем, кто находится в непосредственной близости. А, вообще, в Зазеркалье действует принцип «с глаз долой – из сердца вон». Устаревшие файлы подлежат удалению.

- Что со мной может случиться? – ответил я. – Я же Бессмертный.

- Маклауд, ты что, всерьёз в это веришь?

- Конечно.

- Везёт. А я ещё и затем звонила, чтобы передать – Кравчук хочет, чтобы ты вернулся в театр.

- Вот как? Боюсь, наши желания не совпадают. У меня теперь персональное Зазеркалье.

- Знаешь, Маклауд, я ведь тоже из театра ушла. Почти сразу после тебя. Так, забегаю иногда, по старой памяти.

- Чем занимаешься?

- Всё тем же. Натаскиваю аниматоров для ночного клуба, готовлю сольную программу. Будет время – забегай в клуб. Я тебя бесплатно проведу.

- Обязательно. Как только, так сразу.

Мы стояли посреди засыпанного опавшими листьями тротуара. Сюда ещё не успели добраться дворники, и между голыми скелетами тополей была расстелена шуршащая ковровая дорожка.

- Ты куда сейчас? – спросил я Майю.

- На автобус. А ты?

- Да никуда. Хочешь, провожу?

- Пошли.

До снега было ещё далеко, но уже стало зябко. А, Майя, как всегда выпендрилась – джинсики да курточка из ткани чуть потолще марли. Я снял свою всесезонную «кожанку» и накинул ей на плечи.

- Маклауд, ты чего?

- А ничего. Хочу, чтоб тебе было тепло.

- Да я не мёрзну!

- Я сказал: «Мёрзнешь» - значит, мёрзнешь.

- Смешной ты, Маклауд.

Мы шли по шелестящему ковру, и я как-то незаметно для самого себя взял её за руку. Она этого тоже, как будто не заметила. А, может, и заметила – кто ж её знает?

- А Перекрёсток Миров загнулся, - сообщила Майя. – Ты ушёл, Иван в Перекрёстке играть отказался, Мелькору всё надоело. Он теперь рекламные ролики режиссирует.

- Жаль, - сказал я, и если в этом слове не было лицемерия, то, значит, в нём не было ничего.

- Зато ты написал отличную музыку, - сказала она.

- А ты поставила отличный номер, - вернул я Майе комплимент.

- Кукушка хвалит петуха, - рассмеялась Майя. – Но музыка, правда, отличная.

- Спасибо. И номер – тоже.

- Маклауд, а почему бы тебе не написать  про всё это книгу? Ты ведь не только музыку пишешь.

- Откуда ты знаешь? – удивился я.

- Ты что, забыл, как однажды весь театр своими рассказами доставал? Докапывался, как пьяный до лампочки – «давай, почитаю» да «давай, почитаю»!

- Уже не помню. А про книгу – это мысль.

Тихо шелестел лиственный ковёр. На тополином скелете сидела одинокая ворона и хрипло каркала в пустоту, сражаясь со своим вороньим Белым Кубом. Я понял, что начал влюбляться в Майю, и начал это делать не сейчас, а уже тогда, когда мы возвращались с «северов» на разбитом Мишином «Комби». Только я, гений придурочный, этого в то время не осознавал. И, тем не менее, всё больше влюблялся в её чуть раскосые татаристые глаза, высокий лоб, охотничьи ноздри, в этот голос… В голос?!..

- Майя, это не ты мне сказала, что неудачником становишься только тогда, когда начинаешь им себя ощущать?

- Не припомню, чтобы я тебе такое говорила. Но разве это не так?

Слово – страшная сила. Нескольких слов достаточно, чтобы ускорить развитие «галерного синдрома» или послужить сильнодействующим глистогонным. Я почувствовал, как во мне с жалобным писком умер глист.

- А ты согласилась бы обнажённой дожидаться моего возвращения из Великого Тараканьего Похода?

Майя захохотала:

- Ты псих, Маклауд! Мне что, больше делать нечего? А, вон мой автобус! Держи свою куртку, я побежала!

- Удачи! – крикнул я вдогонку. Подождал, когда Майя запрыгнет в автобус, и пошуршал обратно, думая на ходу: «Всё, что есть в жизни ценного – это только любовь и творчество, даже если любовь – иллюзия, а творчество – помешательство. Даже если все назовут тебя неудачником, твою любовь – похотью, а творчество – тщеславием, и похоронят тебя за оградой кладбища».

Не исключено, что эти мысли мне нашёптывал бес.

 

Март 2004 г. – 16 ноября 2004 г.



* Communication tubes (англ.) – трубы коммуникации

* Кали – древнеиндийская богиня разрушения и смерти

* “Майя” – иллюзия, наваждение – то, чем, по мнению индуистов и буддистов, является реальный мир.

* Ю.Наумов

* Fader (англ.) – регулятор громкости

* Каждому – своё (нем.)

Hosted by uCoz